Шрифт:
Один из инквизиторов приказал повернуться, и я увидел его лицо. Он растянул в подобии усмешки бескровные губы; зубы блеснули желтые, хищные, острые, словно у зверя, глаза пустые и равнодушные, как у насекомого. Улыбка оставалась на его лице слишком долго, мерзкая и голая, вобравшая в себя все запретное зло, на которое способен человеческий ум. Лицо второго скрывал капюшон, и я решил, что обязательно загляну под него. В руках у каждого по арбалету.
«Настало время вернуться к допотопной хирургии – человеческое тело вопиюще несовершенно». Я спросил:
– Когда-нибудь замечали, что ставни магазинов хлопают, как гильотины? И вообще, почему вы одни, ребята, где же ваши «псы с факелами в зубах», где ваши Domini Canes? Вы совершили большую ошибку.
Пока я говорил, неся полный бред, рука незаметно скользнула под плащ, расчехлила огромный нож для разделки туш и всадила между ног тому, у которого хватило глупости заговорить со мной. Другая рука метнулась к арбалету второго инквизитора, и когда тот успел нажать на спусковой крючок, арбалет был уже слегка отведен, и стрела прошла сквозь плащ, не задев плеча. А уже через мгновение я был фонтаном крови из его рта, носа и мягкой плоти… Он влетел затылком в стену, на которую кто-то недавно отлил, и медленно сполз по ней. Второй инквизитор валялся в луже собственной крови и судорожно скребся ногтями по камню. В уголках его губ запеклась агония, с подбородка свисали нити вязкой слюны.
Я снял капюшон с головы монаха и посмотрел в его лицо. Оно мне ни о чем не сказало, как и лица других инквизиторов, в которые доводилось заглядывать. Староват, лоб и щеки покрыты сетью морщин, седая борода пропиталась кровью из носа. Я мысленно задал себе вопрос: «сколько красоток этот ангел с грязной душой успел обуглить?». Ухватив святого палача за горло, спросил:
– Как тебя зовут?
Он просипел, заикаясь от страха:
– Габриэл.
– Красивое имя, кажется, имя ангела из писания… Так вот, Габриэл, если не скажешь, кто отправил вас по моему следу, я сделаю с тобой то же, что и с твоим братом по вере, посмотри на него.
Я повернул голову инквизитора в сторону скребущегося по брусчатке монаха. Он тут же закивал, я отпустил горло бедолаги. Прежде, чем он потерял сознание, в воздухе влажно хлюпнуло лишь одно слово:
– Баллок.
– Спасибо, приятель. – Я не хотел работать грязно, потому что на меня открылась серьезная охота, но доминиканцы не забудут при случае отомстить за своих, нельзя оставлять свидетелей. «Облей их керосином и подожги. Спичка чиркает о коробок – белая вспышка, сдавленный писк насекомого». Нет, лучше поработать мясницким ножом…
Я принес в бордель бесцветный аромат смерти и теперь ехал в одолженной у инквизиторов упряжке, направляясь в сторону Сите, а сзади в багажном отделении трепыхался фарш из горе-воителей. Но я уже думал о другом. Дорожки сходились. Священнослужитель Баллок был епископом на острове, воскресными ночами проводившим исповедь в Соборе Парижской Богоматери, взять его в другом месте не представлялось возможным.
Был субботний вечер. Одежда после расправы начала выделять тусклый, но отчетливый смрад – смесь запахов пота, крови и плесневелой бумаги. Я не мог отделаться от мерзкого ощущения, что попахиваю бойней, как чахоточный бык. Это сильно путало мысли, а значит, оставшийся до аудиенции день нужно было скоротать в тишине.
***
Я пролез внутрь заброшенной колокольни, возвышавшейся недалеко от собора, и вскарабкался на самый верх. Разместившись у небольшого оконца, прямо под куполом набата, сплошь покрытого паутиной, вслушивался в тишину. Вот уха достигло едва слышное в дали ржание лошадей, а вот чуть различимый шелест – паук плетет паутину отчаяния. Устремив широко раскрытые глаза в теплое марево темноты, я вглядывался в призрачно маячивший в лунном свете и стрекотании насекомых сказочный замок. Его суровый фасад, охраняемый каменными горгульями, широкий свод и леденящая нагота оставались неизменны веками.
В какой-либо праздник как по сигналу с восходом солнца дрогнут множество колоколов. Протяжные надтреснутые голоса аскетичных монастырей подхватываются зловещим и угрюмым голосом Бастилии, ему вторят тяжелые равномерные удары набата Собора Парижской Богоматери…
«И произошли молнии, громы и голоса, и сделалось великое
землетрясение, какого не бывало с тех пор, как люди на земле.
И город великий распался на три части, и города языческие
пали, и Вавилон великий воспомянут пред Богом, чтобы дать
ему чашу вина ярости гнева Его. И гор не стало; и град пал с
неба на людей; и хулили люди Бога за язвы от града, потому
что язва от него была тяжкая».
Ведьма умирала у меня на глазах. Руки ее связали за спиной, а шею охватывал туго затянутый кожаный ремень. Даже сквозь густой смрад, валивший от костра, я чуял силу охватившего крестьян безумия. Мара, прелестная добрая девушка, обугливалась на костре.