Шрифт:
По дороге мастер разговорился. Злость его поостыла, но к той, что осталась, примешивалась горечь; мастеру было до того лихо, что он поминутно останавливался, тяжело вздыхал, бранился и сокрушался над сыновним непослушанием и неблагодарностью.
— Ты слышал, Имришко! Теперь они умные! Я к ним с советом, а они накинулись на меня, грехами стали попрекать. Вот уж грехи. Скажи, Имришко, ну какие такие грехи? Глупости, слабинки, что и грехами не назовешь, потому как они у каждого есть. И силой еще похваляются. Хотят меня подрубить, свалить. Меня свалить, ну скажи, Имришко! И за что? За то, что я их вышколил, доброе имя дал? И от армии избавил. Ведь были бы там, на фронте! Скольких парней призвали, погнали на Украину, в Россию, те-то в окопах крючатся, а эти дома в постелях вылеживаются, потому как я вам всем троим у писаря освобождение выхлопотал. Хожу к нему подмазываюсь, выслуживаюсь, лакаю с ним. А они накинулись на меня, бучу затеяли, и все потому, что не позволяю им удрать, не даю дурью мучиться. А хотят подальше от дому, пусть бы и отправлялись со всеми другими, там бы и показали, на что годятся, а то ишь, передо мной выхваляются. Торчали бы теперь на Украине, мосты бы строили. Хотел бы я на эти мосты поглядеть, ох и хотел бы! Мне-то ладно, Имришко! Делайте, что хотите, я выдюжу. Мы с тобой, Имришко, выдюжим, вдвоем-то выдюжим… Скажу тебе правду, Имришко, от Якуба я такого не ожидал. Всякого ждал, но такого… Ладно!.. Все в порядке, Якуб!.. Ондришко… Они говорят, мол, боюсь я. Ясное дело, боюсь! За вас боюсь, Имришко… Я ведь за них боюсь. Они, поди, думают, что за Трнавой или в каком ином пекле по-другому? Чего они там не видели? Ну женятся, ладно, женятся, а потом что? Догадал же нас черт связаться с этой школой! Хреновая школа, хреновая деревня, только и годна для дураков, что там народились! Но пускай идут, пускай туда отправляются, еще увидят, убедятся, будет время одуматься, за жизнь свою успеют понять, что чужой — он и есть чужой, а среди чужих людей, чужих дуроломов трудно найти себе место, трудно правду сыскать, до сути дойти, чтоб зря-то не суетиться, не надсаживаться, да чтоб и работу не клянчить, не искать всю жизнь дом на чужой стороне. Легко ли найти или создать новый дом там, где ты не родился! Сколько на своем веку я побродяжил! Покуда был молод, всю Венгрию исшагал, потому как и Словакия тогда была Венгрией, знаешь небось, я и вниз, до нижних земель, доходил, хотел узнать разных людей да на море взглянуть. В Будапеште я был, почесть, как дома, в Вене знаю каждую улицу, в Румынии договаривался по-мадьярски, был в Триесте, в Гориции, да, побродяжил я вволю. И в Трнаве жил, два года там жил. Город. Для нас это город. Школ — не перечесть, и календарь и газеты выходят, но дурость и в таком распрекрасном и богобоязненном городе процветает. Дурня на каждом шагу встретишь. Куда ни глянешь — болван! А Ондрей-то с Якубом думают… Имришко, да за Трнавой и куска дерева не сыщешь! За деревом топают оттуда в Карпаты либо в другую сторону, а то и до Нитры доходят, где святой Сворад, будь живой, наверняка плюнул бы на них, на дураков. Ты младший, а ума-то у тебя побольше, понимаешь, почему вас всех дома хочу удержать, дом он и есть дом, девки тут такие же, как везде, и все же другие — с ними легче столкуешься. Легче столкуешься с девкой из Околичного либо из Церовой, нежели с какой-нибудь дурехой — вышивальщицей из-под Трнавы. Да что там говорить! А эти-то двое… бог с ними! Свадьбы сыграют без нас с тобой!
Розовый свет закатного солнца залил весь небосвод. С другого, дальнего, склона уже начало лиловеть. На болотах еще пронзительнее кричали чирки.
Имро повернул голову, поглядел на отца. Вблизи лицо его казалось отлитым из латуни.
Мастер провел скверную ночь. Он долго не мог уснуть, а как уснул, привиделся ему черт. Сначала это вроде был Якуб, он пялился на отца и закатывал глаза, точно пьяный. Мастер, и во сне сердитый на сына, хотел было его жахнуть как следует, да почувствовал небывалую слабость; руки повисли, колени задрожали, потому как у Якуба — если можно его и дальше так называть — выросли вдруг рога, он бодался, топал ногами, того и гляди, накинется на отца.
— Если ты — Якуб, — мастер попытался вступить в переговоры, — так умерь свой норов! Лучше давай договоримся — это будет и в твоем и в моем интересе.
Черт злобно заворчал. И наговорил мастеру такого, что, пожалуй, я и не решусь передать. Но что ждать от сатаны и бесстыдника!
Знай он, что я буду об этом писать, наверняка поосторожничал бы — ведь черт писаного слова боится, чересчур к нему чувствителен. Черт он и есть черт! К каждому у него свой подход. Любит являться женщинам, особливо учительницам, с ними он и впрямь весьма изворотлив; вот оттого-то многие учительницы и путают ангела с чертом, а черта с ангелом. Но сейчас, дамы, не дремлите, это действительно черт!
— Te "oreg szivar [7] , — завопил черт по-венгерски, хотя Якуб венгерского не знал. — A te megegyez'esedre f"uty"ul"ok. 'Ugy m'eg r'uglak, hogy a fal is f"olr"oh"og [8] .
— Якуб! Разве так с отцом разговаривают?
Черт схватил со стола луковицу и запустил в мастера, тот еле успел увернуться.
— Ну-ну, Якуб! Не дури, богом прошу!
— "Oreg t"op"orty"u! Fallak sz"or"ost"ul szar"ost"ul [9] .
7
Ты старый хрыч (венг.).
8
Плевал я на твой уговор. Так копытом тебя лягну — стены аж задрожат! (венг.)
9
Старая кочерыжка! Сожру тебя со всеми потрохами (венг.).
Тут он хотел и в самом деле кинуться на мастера, но мастер пнул его в живот.
И вмиг проснулся. Поощупал пальцы на правой ноге, завздыхал.
Вздохи отца разбудили и Имриха, спавшего в этой же комнате: — Что с тобой, тата? Чего не спишь?
— Почем я знаю, Имришко! Только прилег, сразу же жуткая тяжесть меня придавила! Якуб донимает меня.
Он прокашлялся, пошуршал периной и загромыхал стулом, куда еще с вечера положил сигареты.
Закурил. Имро глядел на его лицо, освещенное огоньком спички. Надо же, ну никак не придумать ему, чем бы утешить отца.
— Не принимай близко к сердцу! Главное, тебе как следует выспаться. Завтра потолкуешь с Ондро и Якубом, все и образуется.
Мастер вновь завздыхал.
— И чего ты меня от этой школы не отговорил! Слыхал небось, что Якуб мне вчера выдавал? Ужас грубил как. Я разве против женитьбы? Смешно ведь и глупо стоять у них поперек дороги только потому, что я отец им и хочу свое навязать. Ондрей с неба звезд не хватает — дело известное. Не сказать, чтоб плох был, да голова у него чисто колода дубовая, а на Якуба я дивлюсь, Имришко, сильно даже дивлюсь. — Он затянулся сигаретой и захмыкал. — Спишь, Имришко?
— Не сплю. Думаю.
— Что делать, Имришко, скажи?! Я уж и правда не знаю. Совсем отупел. Или это кара за грех? Только скажи за какой? Я же добра вам всем желал, думал, чем дальше, тем лучше будет. Были у меня свои планы, а сейчас все вдруг наперекос пошло. Я бы и рад с ними поладить, да уж очень по-разному мы смотрим на вещи, каждый разговор кончается ссорой, даже когда я готов пойти на уступку. Я бы уступил им, Имришко, да ведь знаешь, какой у них нрав: в конце концов я же и виноват буду в этой уступке, меня же и проклянут, как увидят, что от моей уступки никакого им проку.
— Ты в самом деле все усложняешь, — перебил его Имрих. — Они уже в возрасте, им жениться пора. Да и потом, Якуб тринадцать лет в подмастерьях, ему тоже, поди, надоело. Хочет самостоятельность проявить, доказать, что и он может быть мастером.
— Выходит, прав я. — Мастер снова нашаривал сигареты. — Выходит, дело не только в женитьбе, а и в том, что они на меня ополчились. Могли бы и жен сюда привести, так нет же — им бы подальше от родного дома, тут, видишь ли, я им помеха. Вся жизнь колесом пошла. Давно уже так. Было нас четверо, работа ладилась, мне-то все одно, кто из нас мастером — все четверо умели взяться за дело. Я был мастером, но особенно об этом не думал. Должно быть, вся-то и разница была в том, что я выпивал больше вас. В работе никогда не помыкал вами. Да и зачем? Каждый знал, к чему руки приложить. А нынче, видать, и говорить о четверых глупо, раз каждый в свою сторону тянет, и вас даже коробит, если я себя к вам причисляю. По воскресеньям, когда не работали, я варил вам обед и делил мясо так, чтобы Якубу достался самый лучший кусок — он всегда охоч был поесть. Себе оставлял самый маленький и усаживался эдак бочком, чтобы вы того не заметили. Вы с Ондро ходили в школу, а я переживал, что не могу вам дать добавку и что еда не так вкусна, как при матери — она-то стряпать была мастерица. Бывало, забудусь, выпью больше, чем полагается, а потом сам на себя злобствую, объяснять тошно, отчего у нас воскресенье такое убогое. На одно жалованье трудно прожить. Якуб выучился и скоро ушел в солдатчину. Как-то надумал я послать ему посылку — полцентнера яблок, — купил их, а дома нам вдруг показалось, что их слишком много для Якуба, навалились мы на них, и вскорости яблок как не бывало. А он-то думал — отец забывает о нем. Ты же знаешь, Имришко, что эти яблоки я купил. Каждый день мы Якуба поминали, а он и знать об этом не знал. Однажды прислал нам свое денежное довольствие, вы обрадовались, ну а я огорчился, чуял, что эхо значит. Он хотел посрамить меня, дать понять, что он лучше меня и что без моей помощи обойдется. Да и чтоб вы намотали на ус: отец, мол, забулдыга, незаботливый, зряшный человек. А, сколько уж раз мы толковали об этом, я и про эти яблоки вспоминал. Полцентнера их было. Ну допустим, Имришко, съел я два-три, а хоть бы и десять, что с того?! Не знаю, сколько в нас тогда влезло. Сели мы вокруг мешка и давай животы набивать. Я-то думал: поедим вволю, остальное Якубу отошлем. Да на другой день Ондро опять глаза выпучил: «Ага, все только для любимчика!» Я вновь приволок мешок на середину горницы. Ну что было делать, Имришко, скажи?! Любимчик за горами за долами грыз свою армейскую пайку, хлебал вонючий кофе, а мы дома трескали его яблоки. Когда мешок уже почти совсем отощал, я стал впопыхах искать коробку, а коробку нашел — не оказалось шпагата. У бедных людей и шпагат не вдруг сыщется. Достали шпагат, глянули, а яблок всего ничего. Давай считать их втроем, считали и укладывали в коробку, а в ней еще до черта свободного места — ну чем его заполнишь? А тебе-то казалось, что яблок по-прежнему много, ты завидовал Якубу, даже не просто завидовал, а расплакался, ты же совсем маленький был: «Тата! Ведь я тоже когда-нибудь пойду в армию». Я взял да и отдал тебе эти яблоки. Был бы любимчик дома, он по крайней мере одно бы яблочко у тебя выпросил, как выпросил Ондро, только любимчик был далеко. Сел я писать ему письмо, но от слова к слову оно становилось горше, вот и не отослал я его. Целую неделю мне свет был не мил, а потом заработал я кронку-другую и тут же потопал в корчму — выпить приспичило. Заместо меня Якубу отписал Ондро, не забыв доложить, что я снова напился. Через несколько дней получаем денежное довольствие: любимчик в пользу вас и прохвоста отца отказался и от той малости, с какой справился бы и самый горемычный солдатишка. Ну что ж, он героем заделался, братьев спас, а родного отца одолел и посрамил. Уважаю, а сердце держу на него. Зла ему не желаю, видит бог, Имришко, всем вам только добра желаю, хотите верьте, хотите нет. После материн похорон дошло до меня: четверо нас, а четырем мужикам многое под силу! Якубу еще и шестнадцати не было, а я вас всех уже считал за мужчин. Бывало, и повздорим, да разве это раздоры! С голодухи человек дуреет, вот и нападает на него охота ругаться. Нынче нам бы только и ладить, а, как видишь, не ладим, каждый настороже, нет между нами ни согласия, ни понимания. Я советую, растолковываю, а никто и слушать не хочет. Эти двое вздумали податься из дома, все начать сызнова, хотя и они понимают, как трудно одному либо двоим все сызнова начинать. Знаю их, Имришко, плохого о них не скажу, но другой раз в них что-то вскипает, и рубят они с плеча, безоглядно. Я и за них и за себя боюсь. И за работу боюсь. Ума не приложу, Имришко, как тут быть. Пророчить вперед не могу. Пойдем с тобой потихоньку да помаленьку, тише прежнего. У двоих работа не может, как у четверых, спориться, особливо если один уже в годах и ему нет-нет да и отдохнуть охота.