Шрифт:
Будду с монахами заклеили холстом и долго спиливали со стены рояльной струной. Сыпался тысячелетний песчаный прах, струна шипела по-змеиному – смей-смей-смей.
Для перевозки в столицу сколотили фанерный ящик, на манер кривого гробика. Когда Туз вбивал гвозди, затмилось на минуту солнце. И в тот же день стеклянный глобус, который дядя Леня выложил из кармана проветриться, тюкнула на излете пуля, расколов на множество занятных в геополитическом смысле кусочков. Они намекали, что в этом мире всяческие границы, несмотря на колючую проволоку, призрачны и зыбки.
На прощание Витас сказал: «Еще увидимся – не на этом свете, так в новом, на небесном поле счастья. Работай над пурушей. А пока – аминь, или каюк по-здешнему!»
В поезде, уставившись на трепетную занавеску, Туз тщетно нащупывал ушнишу на голом темени и убежденно лгал себе: «Все брошу – пить, курить и так далее. К черту пракрити со всеми мирскими прелестями. Чем тоньше материя, тем лучше духу».
Над ним на верхней полке мирно возлежал Будда в ящике, а на другой метался, путаясь в простыне, дядя Леня. «Профессор, расскажите о пурушей», – попросил Туз. «Какой я профессор?! – откликнулся тот. – Так, простодушный кандидат сомнительных наук. Ничего теперь без глобуса не понимаю. Кто мы? Куда движемся? Ах, нет покоя и света! Будь другом, Тузок, купи бутылку на полустанке»…
Они выпили за здоровье Будды и погоревали у подножий Родины-матери о каком-то утраченном рае, слушая, как стучат колеса – «каюк, каюк, каюк», – приближая к следующей станции, где поджидала уже новая мнимая истина.
Третий глаз
В тихом участке на Живом переулке Туз занялся Буддой.
Очертаниями своими роспись точно повторяла контуры Советского Союза. Сам Будда восседал между Обью и Енисеем. На территории РСФСР красочный слой был в хорошем состоянии, зато в границах братских республик осталась лишь глина, замешанная с песком и рубленой соломой. Но даже Филлипов, видевший повсюду знаки близкого крушения мира, не понял намека. Да если бы Будда и прямо сказал о грядущих переменах, вряд ли бы к нему прислушались.
Тогда шла борьба между истинными реставраторами и консерваторами. Одни полагали, что древности следует восстанавливать полностью. Другие призывали вовсе не трогать утраченное. И Туз не понимал, что делать с отдельно взятым глазом из магического квадрата. Ни Будде, ни монахам он не подходил – они уже имели по два. А Филлипов не желал вникать, не до того ему было: «У тебя, что на плечах? Консерва?! – отмахнулся он. – Коли веришь в воскрешение из мертвых, помолись да воссоздай целиком лик!» И срочно убыл на Синайский полуостров к подножию горы Моисея поднимать из пепла неопалимую купину.
Представить, с какого лица должен взирать этот глаз, Туз никак не мог. Не знал, кому в таком случае молиться, и обратился к Липатовой. Она сразу сомлела от взгляда: «Явно чей-то третий. Самодостаточный! Донага раздевает! Проницает суть вещей. Заключи его, Тузик, отдельно в треугольную рамку. Приходи ко мне вечером – покажу образец»…
Она жила неподалеку, на Остоженке, в старом доходном доме. На двери разъяснялось, кому и сколько раз звонить. Например, некоему Ухуеву – семнадцать. Для такой фамилии и одного лица предостаточно, но Ухуевых было трое. Туз долго ждал. Наконец распахнулась дремучая, бездонная коммунальная пропасть, в самые глубины которой сквозь далекие голоса и близкие запахи, словно крылом касавшиеся лица, повлекла Липатова. «Почти всех уже расселили, – шепнула она. – Один только дух и остался».
Они вошли в неожиданно светлую, высокую и просторную комнату. По левую руку возвышался грандиозный резной гардероб, подобный готическому собору, а красный угол занимала двухметровая икона с изображением Сына на коленях у Отца, Святого Духа в виде голубя и Глаза, пристально взиравшего из небесного треугольника. Под иконой лежал стожок – утоптанная куча сухой травы, хотя никакого животного не было заметно.
Липатова, похоже, не знала, с чего начать. «Новозаветная Троица, – рассеянно кивнула на стену. – Строгий глазище. Недреманный. Надзирает день и ночь».
Ощутив смутное беспокойство, Туз спросил: «А что Филлипов?» «Да что Филлипов! – вздохнула она. – Ему бы только „Песнь песней“ декламировать и сборник Тютчева „Впусти меня“. Совсем рехнулся – отвергает брак и спит отдельно, – указала в угол. – Видишь, гнездо свил. Питается, представь, пшеничным зерном и горохом. Ну, что утрачено, уже не восстановишь»…
Он хотел было утешительно обнять, но Липатова отстранилась: «Будь другом, передвинь шкафчик так, чтобы разгородил жизненное пространство»… «Может, потом», – сорвалось у Туза. «Что значит – потом? – искренне удивилась она. – После чего?»
Покраснев, он уперся в неколебимый, как столетний дуб, гардероб, а в голову явилось множество народных поговорок, из которых сложилась одна сомнительного содержания: «и рыбку без труда не съесть». «Осторожненько, – сказала Липатова. – Антиквариат. Купила у баронессы Корф, бывшей хозяйки всей квартиры. Час от часу дорожает». «И тяжелеет», – думал, тужась, Туз. Лишь от смущения всех чувств, вероятно, удалось ему выкорчевать шкаф, обнаживший мохнатый пол, конфетные фантики, катушку посеревших красных ниток…