Шрифт:
— Ну вот вишь, как я тебя опозорил, — засмеялся староста и что-то крикнул по-немецки. И вскоре возле Никиты собрались немцы. Они смеялись, тыкали в него пальцем, кидали фантики. А он сидел перед ними как ни в чем не бывало, словно его и не унижали.
— Наконец-то опростал я тебя, — довольно хихикнул староста. — В таком виде тебе только и взлететь… Херувим, настоящий херувим. — И заржал: — Гы-гы, гы-гы…
Никита молча сидел на траве.
— Ладно, пошутил я, и будет, — произнес вдруг староста и кинул ему одежду и ботинки. — Бери… И помни, если бы автомат осечки не дал, я бы тебя кокнул. Иноверец я теперь, не по пути мне с вами.
Какой-то немец, весь худой и прозрачный, на приличном русском крикнул старосте:
— Может, дать ему папироску?
— Нет, он не курит, — сказал староста и поскреб затылок.
Солнце пригревало, и в застегнутом под горло немецком кителе ему было непривычно жарко.
На порожек огромного дома, где находился штаб, вышел горбатенький офицер. Он, приподняв фуражку, что-то громко крикнул немцам. И те, тут же вздрогнув и произнеся: «Рус, рус… партизаны…» — побежали к нему.
— Чуешь, — крикнул староста Никите. — Я же говорил тебе, что они где-то здесь, рядом. Ночью боишься из дома выйти. Они ведь дикари, повесят на первом суку. И тебя повесят за то, что вместе со всеми не ушел. И теперь вот не на них служишь…
— Вера и служба разные вещи… — произнес Никита и с какой-то брезгливостью откинул от себя одежду и ботинки. Лишь маленький нательный крест был на нем.
— Ты что, тронулся, — прищурил глаза староста.
— Нет, слава богу, у меня с головой все нормально…
— Гы-гы, — вдруг дурашливо засмеялся староста и, поправив на плече автомат, побежал за немцами.
Ночью Никита сделал самодельные иконы из фольги и, освятив их, повесил в церкви перед алтарем. Впереди были праздники благоверного князя Феодора Смоленского и чад его князей Давида и Константина, ярославских чудотворцев; мучеников и исповедников Михаила, князя Черниговского и болярина его Феодора, чудотворцев; Прославление святителя Иннокентия, митрополита Московского, приближались и преставления преподобного Сергия, игумена Радонежского, всея России-чудотворца и апостола и евангелиста Иоанна Богослова.
Прохаживаясь по пустому обезображенному храму, он думал о всех этих праздниках и не знал, как ему быть. Хотелось бросить все и убежать куда-нибудь в лес, но не к партизанам, а в какую-нибудь непроходимую глушь. После того как староста приказал раздеться ему наголо, он возненавидел людей. И даже если бы в город сейчас вошли самые добрые в мире люди, он уже не способен был полюбить и их, Это признание вдруг как-то разом утвердилось в его голове, и он уже не в силах был презреть его и выкинуть из головы. «Фольговые иконы лучше прежних», — подумал он, чтобы успокоить себя, и, не закрывая двери храма, ибо беречь в нем уже было нечего, пошагал в свою комнатку-келью.
Осень была в разгаре. Опавшие листья то и дело приподнимались ветерком и кружились перед ним словно живые. На сиреневом небе желто-красный лес сказочно светился и полыхал. Он ушел бы в него сейчас, если бы не предстоящая зима.
«А что, если выкопать землянку», — подумал он, с напряжением всматриваясь в околесную дубовую рощицу. По краям она была бронзовой, а в середине серой. И птицы кружились над ней и не садились.
«Почему я никогда не был счастлив? — Искренним и нежным тоном спросил он самого себя и тут же нервно добавил: — Хуже того, я, как все, смертный».
Ему вдруг показалось, что жизнь его как верующего человека кончилась и он никому не нужен. И от этого, глядя на лес, он презрительно улыбнулся. Гоготали в небе журавли и гуси. А совсем рядом над маленьким кустиком рябины кружилась и гудела пчелка. С какой-то виноватостью и преступностью он посмотрел на нее, и новый ужас, охвативший его, уничтожил все прежние его желания.
«Что же это я как юродивый, — в испуге задрожал вдруг он. — Веру чуть было не осрамил. Слава богу, что рядом никого не было, а то с языка бы слетело, и тогда поминай как звали».
Кровь прилила к его голове, и он опустил глаза. В эту минуту он был отвратителен самому себе. Самолюбие, на которое поначалу он чуть было не стал рассчитывать, теперь беспокоило его как никогда и было для него сверхоскорбительным.
— Если бы я отрекся, вот тогда, может быть, и было бы мне все позволено, — шевельнул он губами. — Староста безгрешен по-своему. И страдания от него заживут. И никто не узнает, что сей сон означает. Он полицай, с ним ничего не поделаешь.
Обдумывая свои дальнейшие действия, Никита ударил носком землю. Захотелось вдруг боли и оскорбления. Захотелось быть обиженным и униженным. Ибо для него, как он считал, и для всех верующих нужен был повод для молитвы.
Вдруг за своей спиной он услышал шорох. Быстро оглянулся и вздрогнул. Это была больная старушка, которая с остальными двумя ходила в храм.
— Отец иеромонах, — хмуро произнесла она. — Что же вы храм не закрыли?
Он пугливо сложил перед собой руки, не зная, что ей и ответить. На ней были старые кирзовые сапоги, латаное-перелатаное платье и бледно-синий, выгоревший на солнце платок. Лицо, подслеповатое и трясущееся, было несчастным.
— Замок и ключи забрал староста, — немного успокоившись, сказал он ей.