Шрифт:
— А что? Мы, чай, тоже грамоте разумеем, и все царевны, не купецкие дочки. — Татьяна Михайловна обернулась к сестре. — Аша, давай указ.
Аша Михайловна вытащила из широкого рукава свёрнутую в трубочку бумагу, передала сестре. Та развернула её, положила перед Фёдором.
— Вот. Читай и подписывай, не раздумывая. Мы, Федя, не меньше тебя заинтересованы, чтоб сие как можно долее не узналось на Москве. Какой-нибудь подьячий, написав твой указ, за полушку на всю Москву раззвонит. А мы, родные тётки твои, скоре языки себе откусим, чем болтнём кому.
— Подписывай, Федя, — сказала и Софья. — В свой счастливый день осчастливь другого. И не бойся. В случае чего мы и Иоакима хором осадим, уломаем.
Как было ему не согласиться при столь дружном натиске родных тёток и сестры, тем более что в столе у него лежало письмо самого Никона, переданное архимандритом Воскресенского монастыря Германом. В нём Никон писал монахам: «...Пожалуйте, чада мои, не попомните моей грубости: побейте челом ещё о мне великому государю, не дайте мне напрасною смертию погинуть, моего житья конец приходит».
Грамота, которую составили царёвы тётки, была писана архимандриту Кирилловского монастыря Никите, с указанием отправить высокого заточника в Воскресенский монастырь под Москву и «вершить сие немедля по получении нашего царского указу».
— Ну что ж, — сказал Фёдор, обмакивая перо в чернила, — быть по сему, — и неспешно вывел своё имя внизу.
— А с кем отправишь, Федя?
— Поскачет Иван Чепелев.
— Ты не представляешь, Федя, какой грех ты сымаешь с нас этим указом.
— Отчего же? Всё представляю, главное, чтоб поспел он. Отчего-то с добрым делом мы всегда опаздываем.
На следующий день, когда Фёдор пожелал навестить жену, и тётки и сестра пытались его отговорить:
— Ещё рано, Федя.
— Почему рано-то? — настаивал он. — Мне же надо знать, что с ней?
— Понимаешь, Федя, — отвечала Татьяна Михайловна с некоторым замешательством. — Агафья всё ещё кровит. Мы б не хотели... Мы надеемся...
— А лекари? А повитухи? Они-то что ж ничего не делают?
— Да уж всё, Феденька, перепробовали. И молитовку, и заговор. Не могут остановить.
— Что ж вы от меня-то это таите?
— Не мужское дело это, Федя, не заведено вашему брату сюда нос совать.
— Ведите меня к Агафье, — твёрдо сказал Фёдор. — И немедля.
В комнате, где рожала Агафья, окна были завешены тёмными тяжёлыми шторами, не пропускавшими дневного света. Лишь несколько свечей мерцало на столе. Войдя со свету, Фёдор увидел лишь эти мерцающие огоньки.
— Откройте окна, ничего не вижу.
— Нельзя, государь, — отвечал тихий женский голос. — Обыкнисся, всё узришь.
Фёдор постоял и действительно стал различать в темноте предметы — стол, ложе, на котором лежала Агафья, и рядом на стуле тёмной копной повитуха, видимо Евменовна. Поняв, что государь «обыкся», старуха поднялась и жестом указала ему на стул: садись, мол, здесь.
— Шибко не шуми, она уже не с нами.
Фёдору стало жутко от этих слов повитухи, хотелось цыкнуть на дуру за такой приговор, но сдержался, помнил: «не шуми».
Присел возле ложа на стул, вглядываясь в лицо жены, и не узнавал её. Оно уменьшилось, казалось, вдвое, глаза, щёки запали, губы словно исчезли, ни кровинки в лице. В полумраке трудно было угадать выражение глаз. Фёдор требовательно махнул кистью руки. И его это движение поняла Софья, подошла к столу, взяла подсвечник с горящей свечой, подала брату.
Он осветил лицо жены, и тут до него дошёл страшный смысл слов старухи. Взгляд Агафьи ничего не выражал, он был пуст и равнодушен ко всему.
— Агашенька, — позвал дрогнувшим голосом Фёдор. — Это я... Твой муж...
Ничего не изменилось в лице её, хотя она слышала и поняла его. Спазмы от подступающих слёз перехватили горло Фёдору.
— Милая! — Он схватил её холодную, безжизненную руку, прижал к губам. — Скажи же что-нибудь, Агашенька.
И Фёдор зарыдал, не стыдясь, не сдерживаясь.
Четырнадцатого июля 1681 года от полной потери крови умерла царица Агафья Семёновна. Но на этом несчастья для Фёдора Алексеевича не кончились. Через шесть дней за ней последовал и его сын царевич Илья.