Шрифт:
Он был крайне небрежен, и Маторин иногда буквально заставлял его мыться и учил тем гигиеническим правилам, которых следовало держаться в лагере: «Ося, делай зарядку — раз! Дели пайку на три части — два!».
А Мандельштам кивал, и делал все по-своему: чечевичку — черпачок — выпивал залпом, пайку хлебную сгрызал всю сразу, а это, хоть и мало, а все же 400 граммов! Маторин: «Ося, сохрани!» — Мандельштам: «Митя, украдут же!» Схожие впечатления — у Меркулова:
«Распределяя хлеб по баракам, я заметил, что бьют какого-то щуплого маленького человека в коричневом кожаном пальто. Спрашиваю: „За что бьют?“ В ответ: „Он тяпнул пайку“. Я заговорил с ним и спросил, зачем он украл хлеб. Он ответил, что точно знает, что его хотят отравить, и потому схватил первую попавшуюся пайку в надежде, что в ней нет яду. Кто-то сказал: „Да это сумасшедший Мандельштам!“
С Мандельштама сыпались вши. Пальто он выменял на несколько горстей сахару. Мы собрали для Мандельштама кто что мог: резиновые тапочки, еще что-то. Он тут же продал все это и купил сахару [210] .
Период относительного спокойствия сменился у него депрессией. Он прибегал ко мне и умолял, чтобы я помог ему перебраться в другой барак, так как его якобы хотят уничтожить, сделав ему ночью укол с ядом. <Со временем> эта уверенность еще усилилась. Он быстро съедал все, был страшно худ, возбужден, много ходил по зоне, постоянно был голоден и таял на глазах…».
210
Мандельштам, кажется, был убежден, что сахар — это голова всему и что в обмене веществ он играет определяющую роль.
Иногда Мандельштам приходил в рабочий барак (так называлось жилище лагерной элиты) и клянчил еду у Крепса: «Вы чемпион каши, — говорил он, — дайте мне немного каши!» Крепс — будущий академик-физиолог — и сам часто зазывал О. М. и подкармливал. Ел тот, правда, очень мало.
Немало свидетельств того, что Мандельштам на пересылке — по крайней мере, в первые недели — охотно читал стихи и даже сочинял! «Все больше сочинял, — поправляет Маторин. — Стихи не записывал, они у него в голове оседали». Собирался с Маториным поэму о транзитке написать.
Иметь свою бумагу и карандаш в пересылке не разрешалось, но у Мандельштама они были — маленький огрызок карандаша и плотный лист бумаги, сложенный во много раз, наподобие блокнота. Иногда он его вынимал из пиджака, медленно разворачивал, что-то записывал, потом снова сворачивал и обратно в карман. Через какое-то время повторялось то же самое. Как сказал Моисеенко, «Он жил внутри себя» [211] .
Свидетелей, запомнивших конкретные стихи или их обрывки, — совсем немного.
211
Поляновский, 1993. С. 178.
Так, Маторин, охотно слушавший, как Мандельштам читает, запомнил только строчки:
«Река Яузная, берега кляузные…».
Буравлев:
«Там за решеткой небо голубое, голубое, как твои глаза, здесь сумрак и гнетущая тяжесть…»
Меркулов:
«„Черная ночь, душный барак, жирные вши“ — вот все, что он мог сочинить в лагере».
Иногда — темными вечерами, но в свои светлые минуты, — Мандельштам читал у себя в бараке или «в гостях» стихи. Пока был душевно здоров, никогда не напрашивался и стихов не навязывал. Читал не всем, а в довольно узком кругу тех, кого уважал… В основном это были москвичи и ленинградцы.
По Моисеенко, читок таких в бараке было пять или около того — вечером, после отбоя, на нарах. Руки под голову и, глядя в потолок, читал, в такт кивал головой, закрывал глаза. Ни на кого не смотрел, а между стихотворениями всегда делал паузы.
Но одна читка запомнилась особенно — та, когда «поэт» прочел стихи о Сталине: читал тихо, чтобы слышали только те, кто был около него [212] .
Читал и в других бараках — в частности, в том, где жил Злобинский, и в рабочем, где жил и Меркулов, подробнее других запомнивший мандельштамовские «читки»:
212
Там же, с. 178, 176.
«Когда Мандельштам бывал в хорошем настроении, он читал нам сонеты Петрарки, сначала по-итальянски, потом — переводы Державина, Бальмонта, Брюсова и свои. Он не переводил „любовных“ сонетов Петрарки. Его интересовали философские. Иногда он читал Бодлера, Верлена по-французски.
Среди нас был еще один человек, превосходно знавший французскую литературу, — журналист Борис Николаевич Перелешин [213] , который читал нам Ронсара и других. Он умер от кровавого поноса, попав на Колыму.
Читал Мандельштам также свой „Реквием на смерть А. Белого“… Он вообще часто возвращался в разговорах к А. Белому, которого считал гениальным. Он говорил, что А. Белый был ему чрезвычайно дорог и близок, и он собирался писать воспоминания о встречах и беседах с А. Белым» [214] .
213
Перелешин Борис Николаевич (? — ок. 1938) — поэт-фуист, журналист-фельетонист и писатель-фантаст. Начинал в Томске, участник томского поэтического сборника «Четвертый год». Переехал в Москву в самом начале 1920-х гг., участвовал в сборниках «А», «Мозговой ражжиж» и «Диалектика сегодня», автор книги «Бельма Салара» (1923). Член группы «фуистов» и автор их манифеста (Предъянварие. Завязь второго года. (Диалектика Сегодня). М., 1923; перепеч. в: Литературные манифесты: от Октября до наших дней. М., 1924. С. 319–320). Одновременно фельетонист газеты «Гудок», сотрудник ее знаменитой «Четвертой полосы» и друг И. Ильфа. Автор фантастических романов «Заговор Мурман-Памир» (Война миров. 1924. №№ 1–4) и рассказов «Сплошное солнце» и «Нападение» (Смена, 1924. № 16 и 1931. № 6). Фантастика Б. Перелешина переиздана в 2013 г.: Перелешин Б. Заговор Мурман-Памир / Советская авантюрно-фантастическая проза 1920-х гг. Т. II. Б.м.: Salamandra P. V. V. 178 с. (Polaris: Путешествия, приключения, фантастика. Вып. XXIV).
214
Интересно, что в архиве Е. Э. Мандельштама в свое время хранились два стихотворных списка, сделанных одной и той же рукой и даже одним и тем же (притом весьма характерным сине-красным) карандашом. Сочетание текстов — а это именно «Реквием на смерть Андрея Белого» и стихотворный набросок, приписываемый Меркуловым Мандельштаму («Черная ночь. Душный барак. Жирные вши…»), наводит на предположение, что записаны они именно Меркуловым. В указанном списке пропущено одно слово (в стихе 16: «Представилось в полвека — полчаса»), все остальное соответствует авторскому тексту.
Об остальных отзывался критичнее: о Блоке говорил, что не слишком его любил. В Брюсове ценил только переводчика. А о Пастернаке сказал, что интересный поэт, но «недоразвит». Эренбург — талантливый очеркист и журналист, но слабый поэт [215] . Но существенно уже то, что и в лагере, едва ли не до самого конца, Мандельштам не переставал думать и говорить о поэтах-современниках. Кстати, на барачных поэтических вечерах он читал и чужие стихи, в частности, Белого и Мережковского.
215
В другой раз Мандельштам говорил Меркулову об Эренбурге:
«Вы человек сильный. Вы выживете. Разыщите Илюшу Эренбурга! Я умираю с мыслью об Илюше. У него золотое сердце. Думаю, что он будет и вашим другом».