Шрифт:
…И приснился Горбачев, и был он уже другой, новый, без родимых пятен социализма. «Мы, рядовой Мы, в этой ихней системе ценностей не значимся. Так шо имейте это в виду!..»
Однако в виду находился он опять недолго и был отправлен по этапу причем без суда следствия — на Канарские острова…
А когда Витюша очнулся, степь уже вовсю трясла цветами, как цыганка юбкой! О, это была совершенно фантастическая, от горизонта до горизонта алая от маков и тюльпанов, до разрыва сердца любимая степь его детства! Цветы, как живые, шевелили на ветру лепестками и Витюше все казалсь, что это никакие не цветы, а вселенский слет трепетнокрылых бабочек, и стоит всхрапнуть Грише погромче или, не дай Бог, проявить свою способность Колюне — и эта немыслимая красота испуганно вспорхнет и, опалив небо, улетит в какую-нибудь уму непостижимую Перипатетику…
Высунув голову на вольную волю, рядовой Эмский улыбался, как Ваня Блаженный. Его отросшие аж на три пальца уже волосы — в марте по приказу т. Бдеева он подстригся наголо — трепал ветер, щекотно тилипались на лице засыхающие струпья и слезы, слезы счастья невозбранно и совершенно беспрепятственно катились из Витюшиных по-монгольски узких с похмелья глаз.
«Это неслыханно! Ты спалил себе всю слизистую! Ты деградируешь! Ты не бережешь самое дорогое на свете…» — голос у Задушевного Зюзика был не на шутку взволнованный, канифольно-звонкий.
«Что?.. что, ты говоришь, самое дорогое?!» — улыбаясь, рассеянно переспрашивал солдатик.
«Здо-ро-вье!»
И Витюша, жадно ловя ноздрями, ах, такие запахи, что голова шла кругом, не переставая улыбаться, шептал:
«Эх, ничего ты не понимаешь… Ничегошеньки…»
А когда стемнело, за эшелоном вприприжку покатилась серебряная, как юбилейный рубль, степная Луна. Лицо у нее было пятнистое, как у солдатика, а на обратной стороне, как на ложке, было выколото: «Из всех форм рабства худшей является армия. Антуан де Сент-Экзюпери».
Разбудил зов, нежный, чуть слышный сквозь Гришины всхлипы и стоны:
— Солдатик, а солдатик, встань-проснись, выгляни в окошечко!..
Повинуясь, Витюша встал на карачки и высунулся, и увидел ту, о которой мечтал всю свою двадцатилетнюю жизнь, по-блоковски смутно прекрасную: темные глаза, черные брови, чувственные, чуть насмешливые губы, и все это в обрамлении строгого, по-монашески повязанного платка. И голос, голос!.. О!..
— Так вот ты какой, суженый мой, завещанный! — сказала Она тихо, проникновенно, с таким теплым придыхом, что у Эмского волосы зашевелились, как это всегда бывало с ним в судьбоносные мгновения.
— Ты это… ты кто? — безнадежно глупея, прошептал он и Та, что с укоризной покачала головой в точно таком же, только забранном колючей проволокой, оконце точно такого же — «для перевозки людей и животных» вагона, грустно ответила:
— Неужто не узнал?! Эх ты, а еще, поди, стихи пишешь? Ведь правда пишешь?
— Пишу! — прошелестел Витюша, как завороженный.
— Пишешь, и не узнал… Ах, да что же они, ироды, сотворили с тобой, что содеяли!..
— Это инфекция, это пройдет, незаразное это…
Она тихо рассмеялась:
— Ты это про что, про пежины про свои? Нет, пегенький ты мой, заразы я уже не боюсь, не страшна нам с тобой никакая зараза, золотой мой, серебряный, ляпис-лазурью, как фарфоровый чайничек, тронутый!.. Тебе сколько пахать-то осталось?
— Полтора года, — прошептал Витюша.
— Вот видишь — полтора… А мне — четыре… Ждать будешь?
— Буду! — выдохнул солдатик.
— Ну, конечно, будешь, а куда ж ты денешься… Может, сейчас скажешь, как меня зовут?
— Вера?.. Надежда?.. — Витюша громко сглотнул, — Лю… любовь?..
— Эх, Витюша, Витюша! — «Откуда она узнала, ведь я же не говорил?» встрепыхнулось сердце солдатика. — А чего ж тут хитрого? Твое имя, молодой-красивый, у тебя на лбу написано. Хочешь, я тебе всю правду скажу?
— Это как это?
И она опять тихо-тихо, чтобы не разбудить товарок, рассмеялась:
— Ой какой стригунок!.. У тебя девушка-то была?
— Была, — вздохнул Витюша, и подумал, и еще раз вздохнул, две даже…
— Значит, одна да была… А сколько еще будет, и-и!.. Сто любовей у тебя будет, жеребчик ты мой, и все до единой несчастливые, но зато, Витюша, такие… такие неповторимые, что ни словом сказать, ни пером опи… Ты, кстати, мочой свои болячки пробовал? Попробуй, помогает… А еще у тебя, ненаглядный ты мой, одна на всю жизнь грусть-тоска, но зато такая… такая счастливая, такая всеобщая!..
— Поэзия?
— Ну вот, а еще говорят, Армия дураками делает! Она, касатик! И все беды-несчастья твои, Витюша, все до единой пройдут, отвалятся, как струпья с лица, ты только не изменяй себе, продолжай… писать против ветра. И еще люби, и надейся, и верь… А то, что имя мое не угадал…