Шрифт:
12
Адом были для Качинского эти дни и ночи. Слишком поздно раскаялся он в том. как вел себя при последнем свидании с Женни. Своими руками разрушил он мосты, Которые к ней вели. Ничего не может быть бессмысленнее со стороны мужчины, – он знал это отлично, – чем поносить своего соперника. Как ужасно все это было, как постыдно, как жалко! И все это разразилось так быстро, было так необъяснимо, что не укладывалось у него в сознании на протяжении ряда дней.
А теперь было поздно. Раскаянье, гнев и ревность душили его. Жизнь была для него выносима только при возможности, хотя бы изредка, видеть Женни. Это занимало его мысль, наполняло его воображение. В безвоздушном пространстве жить невозможно. И он подстерегал Женни, чтобы, притаившись за киоском, бледнеть, завидев только рукав ее манто. Когда к отелю подкатывал покрытый темно-синим лаком широкий и низкий автомобиль, он вонзал себе ногти в ладони, и лицо у него искажалось от ярости. Он был бессилен, но он отомстит! – Как и когда – это видно будет.
Когда из автомобиля выходил Штольпе, он чувствовал радостное облегчение. По силе, с какою захлопывались дверцы, он узнавал Шелленберга. Автомобиль исчезал, и он часами ждал его возвращения. Узнавал его фары. О, как ужасны были сверкающие фонари бесконечной стаи автомобилей, которые ночью выплывали из мрака и летели вдоль Курфюрстендамма. Они ослепляли его так, что он шатался, он пугался их, как призраков. И вот они приближаются, наконец, эти два страшных фонаря, подлетают. Теперь она дома. В ее окнах светло. Ее окна погасли.
Тогда только переводил он дух. Отправлялся в какой-нибудь ночной ресторан, игорный дом или клуб, сидел там бледный, с разочарованной усмешкой на красивых губах, с высокомерным выражением лица. Начал выпивать. Качинский никогда раньше не пил и не выносил алкоголя. Он быстро и тяжело пьянел. Потом бродил по темным улицам, произносил бессмысленные фразы, часто всхлипывая, и шел за первой встречной женщиной. Это повторялось из ночи в ночь. В конце концов он спьяна придумал целую историю, которую постоянно повторял и в которую сам почти верил, когда пьянел. Он рассказывал уличным женщинам, что у него была любовница, прекрасная как богиня, сказочно прекрасная, и что она умерла от гриппа. Это он каждую ночь рассказывал во всех подробностях. Дошел даже до того, что плакал у проституток, когда рассказывал эту историю.
Предел позора. Предел унижения.
Женни он начал яростно ненавидеть. Ей тоже хотел он отомстить. Разрабатывал планы мщения. Не плеснуть ли кислоты в ее прекрасное лицо? Но он сразу пугался и кричал: «Нет! нет!»
Затем произошел перелом, начавшись незаметно. Режиссер, доктор Бринкман, переговорил с ним, как обещал, и занял его в нескольких эпизодических ролях в виде испытания. Затем Качинский перестал получать от него какие-либо вести. «Разумеется, – думал он с горечью, – за мною не стоят миллионы!» Но вдруг пришло письмо от доктора Бринкмана с просьбой явиться к нему как можно скорее.
– Способностей у вас нет, господин Качинский, – с полной откровенностью сказал Бринкман, – да вы и не утверждали, что у вас есть способности. Вы ведь не актер. Но, может быть, вы приобретете опыт. Одно из наших отделений производит теперь съемку фильма, в котором вам поручается главная роль. Играйте только самого себя. Ни о чем другом и помышлять не смейте.
Качинский стал играть. Первые снимки никуда не годились. Но потом дело пошло. Для этого фильма нужен был молодой человек приятной наружности, умеющий хорошо носить костюм и хорошо себя держать. Несколько поддельная элегантность Качинского, его позерство – это было как раз то, чего требовал сценарий.
Фильм имел успех. И, когда режиссеры загримировали Качинского, оказалось, что его узкое лицо с несколько раскосыми миндалевидными глазами и пресыщенным ртом превосходно выходило на снимках. Это был как раз тот тип красивых американизированных молодых людей, который требовался режиссуре. Фирма подписала с ним контракт на год. Успех придал Качинскому уверенности, его тщеславие было польщено, почва немного окрепла у него под ногами. Женни он, конечно, не забыл. Нередко пытался он еще перехватить ее взгляд. Но уже не дрожал, уже не бледнел.
Однажды, проходя мимо «Эдена», он лицом к лицу столкнулся с Женни. Внезапно, как из-под земли, она выросла перед ним. Она остановилась и взглянула на него с испугом и беспомощным выражением глаз.
Да, теперь дрожала она, а он был совершенно спокоен. Он изменился в лице, потом снял шляпу и поздоровался с Женни, словно между ними ничего не произошло.
– Прости меня, Женни, – сказал он, улыбнувшись самым очаровательным образом. – Какой-то дьявол меня обуял, я и теперь совершенно не понимаю, как мог я устроить тебе такую сцену. Но пойми, Женни, я обезумел от ревности, а ты знаешь, как я сам всегда на это смотрел! Ничего не может быть гнуснее ревности. – Улыбка его уже сделалась легкомысленной и веселой. – Нам гораздо лучше быть добрыми товарищами, ты не находишь, Женни?
– Это, конечно, гораздо разумнее, – ответила Женни и взяла протянутую ей руку. – Ты наглупил.
Они пошли по улице рядом, по-приятельски болтая.
Да, теперь они опять стали приятелями. Качинский оказывал ей любезности. Посылал ей цветы и книги. Она замечала, как он старался искупить свою вину, и радовалась этому. По временам он пил у нее чай. Иногда им случалось встречаться в киноателье. Качинский неизменно держался с нею чисто по-товарищески.
Но как-то вечером – они провели этот вечер в кафе вместе с Штобвассером – он вдруг изменил тон. Они шли по темней безлюдной улице. Он вдруг коснулся руки Женни и нежно привлек ее к себе.