Шрифт:
— А что? Разве не так?
Шейн повернулась к Магнусу и посмотрела ему прямо в глаза, продолжая гладить собаку.
— Я вообще не люблю думать о людях плохо. В монастырях и аббатствах жили не только монахини и монахи, но и миряне тоже. Они приезжали сюда в поисках уединения и покоя. И здесь принимали любого. Очень многие из богатых и знатных женщин доживали жизнь в монастырях — незамужние принцессы, вдовые королевы… Они не давали никаких обетов. У них были слуги и все, что положено. И лично мне хочется думать, что все эти кольца, броши и пряжки, которые тут откопали, принадлежали таким вот богатым дамам.
— Вам хочется думать, — проговорил он с нажимом, явно желая ее поддразнить.
— Да, мне хочется думать, — отозвалась она, с трудом подавив раздражение. — Я понимаю, сейчас уже ничего не докажешь, но зачем столько цинизма? Почему обязательно нужно думать о людях плохо? Почему не подумать о них хорошо?!
Его глаза зажглись озорным огоньком.
— Так я как раз и пытаюсь подумать о них хорошо! — Он похлопал ресницами, изображая святую невинность. — Насколько я понял, у этих монашек жизнь была явно не сахар. Вот я и пытаюсь придумать им что-то приятное… всякие мелкие женские радости… чтобы немного их развеселить. Ну, чтобы им было не так уныло. Чтобы и у них был кусочек хорошей жизни.
Шейн представляла себе развалины аббатства XII века, которые она знала, как свои пять пальцев, и пыталась мысленно реконструировать первоначальное здание VII века, разрушенное викингами.
— Забавно сравнить, — проговорила она с тоской, — что понятие «хорошая жизнь» значит теперь, в наше время… И что оно значило…
— В средневековье, когда вы были бы монахиней в монастыре? — Похоже, он понял, что несколько переборщил со своим ехидством, и чтобы как-то сгладить неловкость, раскрыл свой пластиковый пакет и осторожно достал оттуда картонную коробку.
— Собственно, я зачем вас искал? Хочу вам кое-что показать. Я уверен, вы это оцените, как… как там, напомните… консервант?
— Консерватор, — поправила Шейн, поневоле заинтригованная. Мак открыл крышку. В коробке, в гнезде из смятой туалетной бумаги, лежала стеклянная бутылка без этикетки. Стекло было тусклым и каким-то не то чтобы бесцветным, а скорее, обесцвеченным. Вещь явно старинная, антикварная. Внутри, в бутылке, была свеча — нет, не свеча, а листы бумаги, скрученные в тугой свиток. С первого взгляда Шейн поняла, что бумага сильно пострадала, причем не только от воды, но и от неправильной сушки. Листы сморщились и, надо думать, намертво склеились друг с другом. На листах было что-то написано. Шейн пригляделась к заглавным буквам в видимой части рукописного текста. XIX век. Даже, может быть, XVIII.
Хочу, хочу, хочу, пронеслось у нее в голове.
Мак поднес бутылку поближе, так чтобы Шейн было лучше видно, и принялся медленно поворачивать ее по продольной оси, держа за горлышко и за донце: текст на свитке пополз, как прокрутка на начальной странице веб-сайта на самом древнем в мире мониторе.
— Смотрите, — сказал он. — Там еще можно что-то прочесть.
Покаянная исповедь Томаса Пирсона,
собственноручно записанная им самим
в году 1788 от Рождества Господа нашего Иисуса Христа
Полностью отдавая себе отчет, что у меня мало времени, поскольку моя дорогая супруга только что
И все: дальше лист загибался, и текст уходил внутрь свитка.
— Где вы это нашли?! — Голос Шейн дрожал от волнения. Но когда она это заметила, было уже слишком поздно: Мак тоже это заметил. Вот черт.
Он усмехнулся.
— Это не я. Это папа. Нашел ее в пятьдесят девятом, когда здешние градостроители перестраивали причал и сносили Жестяную Пристань. Отец, можно сказать, ее спас. Забрал домой, пока не вернулись бульдозеры.
Шейн смотрела, как он убирает бутылку обратно в коробку. Она сделала глубокий вдох и проговорила, как бы между прочим, то есть она очень надеялась, что ее голос звучит именно так, «как бы между прочим», вроде это как ей и не особенно интересно:
— Знаете, этот ваш свиток… его в принципе можно развернуть. И мы сможем узнать, в чем он каялся… тот человек.
— Вряд ли, — ответил Мак, с сожалением поглаживая бутылку. — Я пытался достать бумаги. Даже пинцетом. Но они затвердели, а свиток шире, чем горлышко. Конечно, я мог бы разбить бутылку… но, понимаете… ведь она не разбилась даже, когда ее выкопали бульдозером. Мой отец думал, что это чудо, и это действительно круто, надо признать. И если сейчас я ее разобью, это будет… ну, я не знаю… неправильно.
Шейн очень тронуло это рудиментарное благоговение Мака перед древней вещью, но ее раздражало его невежество.
— У нас есть инструменты, чтобы вскрыть бутылку, не разбивая, — сказала она. — Мы можем открыть бутылку, достать бумаги, развернуть их, разделить и прочесть…
— «Мы» — это кто? — спросил он. — Вы и я?
Шейн улыбнулась. Похоже, он снова пытался ее поддразнить, но она не поддалась на провокацию. Нет. Она вообще вся из себя белая и пушистая, только что хвостиком не виляет. Потому что сама мысль о том, что сейчас он закроет коробку — этот картонный ларец с сокровищем, — уберет ее в пакет, унесет домой, и она больше уже никогда не увидит эти бумаги, была просто невыносимой. Дай их мне, дай их мне, дай их мне, твердила она про себя.