Шрифт:
«Нельзя хранить муку вместе с приправами».
«Нож должен быть длиннее диаметра пирога».
«Кориандр — это спятившая сестра петрушки».
«Во время еды свет должен быть таким же ярким, как для чтения».
«Груши нужно хранить так, чтобы они не могли прикоснуться друг к другу».
«Переднюю часть коровы едят зимой, а заднюю — летом».
«У всего, что пьют, есть свой партнер в том, что едят».
А в одно прекрасное летнее утро, когда оба они сидели в трусах в шатре и заучивали правило: «Яйца выливают сначала в маленькую мисочку и только потом — в общую миску», — итальянец внезапно, без всякого предупреждения, хлопнул себя по лбу и завопил:
— Кретино! Кретино! Кретино! Как я не подумал об этом раньше? Теперь я знаю, как поднять камень Рабиновича!
И с этого дня и далее он зарекся подражать людям, животным и птицам и на несколько дней даже говорить стал новым голосом, который был таким странным и чужим, что Яков подумал, что это и есть его настоящий голос.
Начался новый этап. Теперь итальянец больше не играл с деревенскими ребятишками и не дразнил коров и соек. Отныне он посвящал все свои свободные часы наблюдению за движениями Моше Рабиновича и заучиванию того, как и что он делает.
13
Как-то раз Номи получила письмо от своей подруги, девушки из Нахалаля, которая училась с ней в Иерусалиме на курсах мошавного движения[68]. Подруга приглашала ее к себе на несколько дней.
— Ты едешь к нему? — спросила Юдит.
— Я не еду «к нему»! — рассердилась Номи. — И что это вообще значит: «к нему»? Я еду к своей подруге и, возможно, навещу «его» тоже.
Одед взял ее в Иерусалим в своей молочной автоцистерне.
— Где вы будете спать? — спросил он со скрытой злостью.
— На улице.
— Я спрашиваю, где ты будешь спать. Номи, так отвечай и не умничай.
— Я подойду к незнакомым мужчинам с золотыми зубами и пожелтевшими от сигарет усами и спрошу, могу ли я переночевать у них, и если они скажут, что у них нет лишнего места, я скажу: ничего страшного, дорогой, мы можем поместиться в одной кровати.
— Если ты будешь продолжать в таком духе, я немедленно развернусь и верну тебя в деревню.
— Ничего ты не развернешься, и никого ты не вернешь. У тебя молоко скиснет за это время.
— А где твоя подруга? — спросил Одед после трехчасового молчания, когда над зданием иерусалимской «Тнувы» уже занимался рассвет.
— Она сейчас придет, — сказала Номи.
И действительно, девушка из Нахалаля встретила ее и привела в свою комнату в расположенном неподалеку Бухарском квартале, где Номи уже ждал Меир, который пригласил ее выпить сладкий крепкий чай в столовой для рабочих ночной смены в районе Бейт Исраэль.
Утренний холод стоял в воздухе. Номи прижала ладони к маленькой толстой чашке, так непохожей на тонкие русские стаканы в отцовском доме.
Солнце выползало из-за крыш. Над городом гремели колокола. Меир и Номи купили несколько свежих бубликов, и она, не удержавшись, съела парочку уже по дороге к нему домой. На спуске улицы Принцессы Мэри Меир снял три кунжутных семечка, прилипших к ее губам, — первое осторожным пальцем, второе — легким дуновением а третье — трогательно слизнув.
Он жил недалеко от книжного магазина Майера, в съемной комнате с толстыми стенами, которая сразу же поразила Номи красным ковром, глубокими подоконниками и низкой кроватью. Запах подушек на кровати был так похож на запах Меира, что нельзя было решить, кто у кого его перенял.
— Дура ты, Номинька, — сказала мать.
— Ты последний человек, который может мне советовать, — сказала Номи.
Я слышал, как они плакали близкими и разными голосами, которые не смешивались друг с другом, и несколько месяцев спустя, весной сорок шестого года, под большим эвкалиптом во дворе Рабиновича была поставлена хупа.
Я помню странные одежды незнакомых гостей, приехавших из Иерусалима и Тель-Авива, и стаю одичавших канареек, которая внезапно упала на нас сверху в сопровождении ликующей толпы щеглов и зеленушек. И я помню большой граммофон — работник Шейнфельда вынес его на плече из разноцветного шатра, поставил возле стены коровника и, не переставая крутить ручку, проигрывал на нем разные мелодии.
Яков не танцевал. Он сидел в стороне и вдруг подозвал меня к себе.
Шесть лет было мне к тому времени, и мне кажется, что первую речь, которую я слышал от Якова, я услышал именно тогда, на свадьбе Меира и Номи, когда он посадил меня к себе на колени и произнес слова, совершенно не подходящие для моего возраста:
— Вот так, Зейделе, каждый человек чувствует свою смерть. Три раза он чувствует ее — когда у него рождается ребенок, и когда этот его ребенок женится, и когда умирают его родители. Ты знал это?