Шрифт:
Между тем доктор Крейтон уже делал доклад свой государю о болезни княжны Туркестановой, но чем далее говорил, стараясь обращать внимание государя на медицинские термины, тем менее понимал его Александр. Но намеки доктора становились явственнее и определеннее, так что император воскликнул наконец с нетерпением:
— Или я сошел с ума, или вы говорите гнусную чепуху!
Но доктор не устрашился высочайшего гнева и снова повел длинный доклад. Император слушал его внимательно, и только по временам улыбка, которую княжна называла маккиавеллистической, озаряла его доброе, благостное лицо. И доктор, снабженный инструкциями, давно уже ушел из кабинета государя, а Александр все еще стоял у своего письменного стола и повторял: «Но это невозможно, как это могло случиться?» И многое вспомнил он из последней беседы с княжною.
Чрез несколько дней по фрейлинскому коридору распространилась весть, что княжна Туркестанова заболела холерой и что, по высочайшему повелению, ее поместили в Эрмитаже, в тех комнатах, которые летом еще занимал король прусский. Доступ к больной, по требованию доктора Крейтона, был воспрещен всем, кроме него и избранной им сиделки. Но обитатели дворца и сами уже обегали Эрмитаж, как чумное место. Друзья и знакомые Туркестановой могли получить сведения о ней только от Крейтона. Императрица и графиня Ливен долгое время не могли успокоиться, узнав о болезни своей любимицы, и часто спрашивали о ней Крейтона. Но тот отвечал отрывисто и однословно: он известен был своею несловоохотливостью.
Что же произошло с Туркестановой и в чем заключалось ее горе?
Долгое время блистала княжна Варвара Ильинична при дворе, заглушая те чувства, которые она с таким красноречием выразила в беседе с императором Александром. Мужчины пред ней преклонялись, но руки ее не искали: всем было известно, что у нее за душой было всего двенадцать тысяч рублей казенного фрейлинского приданого. Да она и держала себя слишком высоко над низменною толпою придворных ловцов счастья: удивлялись ее уму, образованию и называли Афиной-Палладой. Быть может, она сумела бы состариться в этом мифологическом ореоле, привыкла бы к пустоте и этикету будничной придворной жизни и даже обратила бы ее в потребность своего серенького существования, если бы не посещала часто дома приятельницы своей, княгини Анны Александровны Голицыной. Брат ее мужа, флигель-адъютант, князь Владимир Сергеевич, сын знаменитой племянницы Потемкина, Варвары Васильевны, был почти на двадцать лет моложе княжны Туркестановой. Это был человек легкомысленный, но веселый, остроумный собеседник, хороший товарищ и отличный музыкант. Это и сблизило его с княжною, которая, посещая дом Голицыных, обыкновенно играла с ним в четыре руки. Мало-помалу сближение на этой почве перешло у Туркестановой в тихое, ровное чувство привязанности к своему партнеру. Иначе отнесся к этому князь Владимир Сергеевич. Ему льстила мысль, что его отличила княжна Туркестанова, этот кумир двора и общества, и он ни на минуту не сомневался в том, что она влюбилась в него по уши. Его товарищи, офицеры, часто поддразнивали его, поздравляя с победой над перезревшей княжной, но уверяли, что девственная Афина-Паллада не допустит дальнейшего сближения с нею. Голицын сначала отшучивался, но однажды, на товарищеской пирушке, когда все были уже в пьяном угаре, вышел из себя и стал хвастаться своей победой над княжной.
— Афина-Паллада будет моей Венерой, когда я этого захочу! — закончил он, разбивая бокал о стол.
— Полно врать, Голицын, — смеясь, сказал ему белокурый немчик, ротмистр Дершау — хочешь пари?
— Идет, идет, милейший! Против твоего жеребца, как его, Османа, что ли, своего Ветра ставлю, — кричал Голицын.
— Даю тебе полгода сроку, а мало — еще прибавлю, — продолжал смеяться Дершау.
— Право, господа, — вмешался толстый полковник Дружинин, отличавшийся ровным, спокойным характером — для пари вы выбрали бы какой-либо другой предмет… Ей-Богу, не стоит. И ты, князь, я скажу тебе по совести, ты, конечно, добрый малый и товарищ, дай я тебя поцелую, но очень большая свинья, когда так говоришь о хорошей, почтенной женщине. Ей-Богу, нехорошо, — повторил он, стараясь отвести Голицына в сторону.
Как ни были пьяны офицеры, но слова Дружинина, пользовавшегося среди товарищей большим уважением, произвели на них впечатление. Многие замолкли, а Дершау, готовясь уйти, стал пристегивать саблю. Но Голицын вырвался из рук Дружинина и, бросившись к Дершау, крикнул:
— Так идет?
— Идет, отвяжись ты от меня, — отвечал Дершау, уходя — никогда я не думал, что ты такой… хвастунишка… Делай, как знаешь.
Вслед за Дершау ушел и Голицын, сопровождаемый вечным своим спутником, юным поручиком Аверьяновым, которого в полку звали не иначе, как Ваничкой.
После их ухода среди присутствовавших офицеров водворилась тишина.
— Да, господа, — прервал вдруг молчание полковник Муравьев-Апостол, бледное, энергическое лицо которого удивительно напоминало собою портреты Наполеона — вот вам наши баре, наша высшая аристократия! И это еще не худший экземпляр. Вырос среди ужасов крепостного разврата и, развращенный с младенчества, даже о порядочной, уважаемой женщине говорит, как о крепостной своей наложнице! Если бы не боязнь скандала, который покроет позором имя княжны и сделает ее басней города, — я его проучил бы, как скверного мальчишку.
— Никто, милейший Сергей Иванович, его и не оправдывает, — примирительно заговорил Дружинин после некоторого молчания. — Не он первый и не он последний однако, даже в нашей офицерской среде. Я помню, что до двенадцатого года почти все мы такие были. Правда, нехорошо, что и говорить, очень нехорошо наш князинька изволил говорить… Венера, Осман… Ей-Богу, нехорошо!
И, сказав это, Дружинин беззвучно рассмеялся, заглядывая в пасмурное лицо Муравьева-Апостола.
— Но проучить его все-таки нужно, — вскрикнул ротмистр, князь Гагарин: — он марает наш мундир, наше общество. Я предложил бы не подавать ему руки и заставить его выйти из полка!
— Наш мундир! — медленно проговорил Муравьев: — слишком много, князь, придаете вы значения лоскуткам одежды. Скажите лучше, что Голицын унижает человеческое достоинство. Кто только не носил нашего мундира, чуть ли не сам Аракчеев, а ведь их не гнали из полка, а напротив… Даже теперь ему поклоняются, пред ним гнут спину. С Голицыным мы можем вообще обращаться как с паршивой овцой, но пока, щадя княжну Туркестанову, оставим его в покое. Ну, а мне пора надевать свои «глупости», как говорил некогда наш почтенный Алексей Петрович Ермолов, — добавил, смеясь, Муравьев, отыскивая в углу свою саблю, и затем простился с товарищами.