Шрифт:
Вот черт — слова-то мы еще толком разобрать не успели, может, только первое и второе, и — странное дело: вскоре мы орали во всю глотку за своим наставником, видели — даже директор высунул голову из кабинета или из учительской, пожалуй, отдельного кабинета у него тогда и не было. Особенно вдохновенно тянули мы слова:
Из сотен тысяч батарей, За слезы наших матерей!..Пели и видели плачущих матерей и отцов!
Верно, верно — тогда все началось, тогда. Тогда мы получили и настоящие фабричные лыжи — выхлопотал учитель Алунас, не годится в этом месте поминать его прозвищем. Выхлопотал, раздал, все, кто только захотел, получили, сказал, держите, ребята, дома всю неделю. Через неделю придется передать другому классу.
…Да, все начиналось здесь. Отсюда он тогда и уехал, ушел или как еще сказать, если на лыжах. Последний урок был физкультура, они катались с горок, учитель Алунас появился лишь в конце урока, когда все собрались у двери класса, чтобы взять полушубки, ранцы и книги.
— Ребята, — сказал, встречая их, учитель. — Вы читали? Читали, как быстро пробежала на коньках (она-то на коньках, а мы — на лыжах…) Лидия Скобликова?
И он развернул газету.
— Полюбуйтесь!
Полюбовались. Пустили газету по рукам — надо было полюбоваться хотя бы из вежливости. Нагнулась, руки отбросила, шапочка с белой полоской — будто хохолок чибиса — ноги длиннющие, а зад обтянут специальными штанами… «Что твоя сеялка…» — брякнул кто-то, и учитель Алунас поморщился.
И как часто бывает — эта Лидия Скобликова, эта фотография не выходили у него из головы, не выходили всю дорогу, пока он ехал полями домой — учитель Алунас разрешил отправиться на лыжах домой, в далекие деревни, если кто желает, только просил не сломать.
И он уехал. На спине неловко болтался деревянный ранец с книгами, то и дело сползал и хлопал по бокам, поэтому он выдернул ремень из штанов и привязал ранец к поясу. Штаны сползали, было неудобно, но скоро он приспособился и мог уже бежать, отталкиваясь палками, через равнину к долине Шешувиса, видя, как кошачья королева бредет из особняка через двор поместья к нужнику и как за ней семенят несколько кошек, степенно перебирая лапами, словно их припекают снизу. Когда взбирался на склон Шешувиса, пошел снег, неизвестно откуда, поскольку вроде и не было облаков; опустилась снежинка, потом другая, можно было подумать, что кто-то нарочно рассыпает их из горсти — как белые бумажки на престольном празднике в костеле Гирдишке.
Ветер дул в спину, щеки горели, ранец упирался в бок, но не мешал отталкиваться палками. Он двигался вперед, хотел было бежать прямо по лесу, но побоялся: близился вечер, скоро сумерки, в лесу недолго заблудиться, так что надо держаться поближе к дороге.
Разве не самая большая радость для человека тогда, когда он даже не знает, отчего ему весело? И этот паренек тогда бежал, бежал, охваченный непостижимым блаженством, и какая-то загадочная ниточка протянулась от его лыж, от дороги, усеянной заснеженными конскими кругляшами, до этой… А чтоб ее! — до Скобликовой, не знал он, ни где она бегала на коньках, ни как бегала и на какой скорости, не знал даже, что это за рекорд, но крупная женщина все время маячила перед глазами — вся подалась вперед, руки откинуты назад. И даже фамилия была важна, не ее коньки, не ее наклон и отброшенные руки — паренек почувствовал, увидел себя в странном срезе — пожалуй, временном: Лидия Скобликова скользит по блестящему льду бог весть где — далеко, за границей, в каком-то ином мире, а он передвигает ногами здесь, рядом с грозно маячащими лесами, бежит на лыжах, что дал учитель Алунас. В небе зажигаются звезды, сильней поджимает мороз, но пареньку не холодно — он идет, идет вперед, вонзаются и вонзаются в снег палки, и минутами ему кажется, что одновременно с ним, как бы привязанные к тягучей резине, движутся по кругу леса и хутора с людьми и дымящимися трубами. Добрый и странный полет — словно прыжок через исполинского козла прямо в объятия учительницы Габии Каралюте, словно не снежинки тебя бьют по лицу, а гладят кружева ее блузочки.
Лыжи он сбрасывает у двери, поначалу не может идти, ноги, будто деревянные, стучат по усыпанной гравием дорожке, пес боязливо глядит на лыжи, отступая в сторонку, когда паренек заносит их в сени.
Режет глаза свет красной керосиновой лампы, паренек швыряет на кровать ранец с книгами, надевает ремень, мать хлопочет в потемках у печи, отец сидит за столом — там белеет газета, ребенок уходит в комнату, хочет посмотреть через окно на поля, где так недавно он был связан с гудящим миром, однако окно изнутри занавешено соломенной дерюжкой — чтоб не так задувал ветер; он отодвигает занавеску и через скрепленное лучинами стекло видит собачонку, сидящую возле яблони.
— Господи, распарился-то как!.. Гнался за тобой кто?.. — ужасается мать.
— На лыжах… Иначе и зачем бы домой ходить?
— На лыжах? Откуда достал?
— Учитель выдал. Всем.
— Так бежать! Промок весь. Еще хворь прицепится.
Отец молчит, барабанит пальцами по столу.
— Сейчас, сыночек, сейчас, проголодался небось, — кажется сама с собой беседует у печки мать.
— Нет. Совсем нет.
Паренек поднимает со стола и раскрывает «Крестьянскую газету». И здесь — Лидия Скобликова! Словно застеснявшись чего-то, он быстро закрывает газету, отодвигает ее и теперь замечает на столе фотографию: засунув в кирзовые сапоги широченные черные штаны, черный и исхудалый, стоит его брат, надвинув на глаза ушанку. Печальное, почти плаксивое выражение лица. Переворачивает фотографию. На обороте надпись: «Бегут солдатские дни. Мурманск, 15.II». Снова переворачивает фотографию. Почему так печально глядит брат?
— Письма не было?
— Нет, на сей раз не было, — говорит отец. — Одна карточка.
Потом они оба ужинают. Едят молча, отец дважды бросает взгляд на фотографию, отодвинутую к подоконнику. Сквозь трещину в стекле дует ветер, студя еду. Мать сидит возле теплой стенки, сложив руки на коленях.
— Когда обратно-то? — спрашивает она.
— Завтра.
— С самого утра? — неся ложку ко рту, медленно произносит отец.
— С самого. Пораньше надо. Репетиция.
— Ой! Что я тебе дам? Хоть шаром покати. — В голосе матери — неуверенность.