Шрифт:
Остальные трое молчат. Быть может, вспоминают пейзажи профессора, задумчивые глаза женщины. Может, это и не так, но даже распятый на кресте человек как будто говорит, что и распяли-то его лишь для того, чтобы ему, молодому художнику, чтобы всем людям веселее жилось.
Из домика им навстречу идет старушка. Подойдя, пристально разглядывает чернявого архивариуса. Внимательно изучает картуз фотографа…
— Добрый день, бабушка, — обращается к ней профессор.
— Добрый, добрый… — старушка останавливается, и у фотографа появляется работа — он бегает с аппаратом вокруг них, стараясь, чтобы все попали в объектив, а старушка — непременно крупным планом. Старушка поправляет непослушными пальцами юбку, платок и улыбается.
— Бабушка, вот этот человек художник, давным-давно он тут жил… Писал… то есть рисовал. Не помните? — обращается к старушке и скрипач.
Старушка думает изо всех сил, в ее выцветших глазах вроде бы начинает мелькать былое, она хочет что-то оживить в памяти, но не может.
— Нет, не припоминаю… — И внимательно смотрит на профессора. — Стара стала, куда уж мне, ребятки… Девятый десяток доживаю, голова во какая пустая.
— Тут лошадей привязывали, — говорит профессор. — А вон там, — показывает рукой через площадь, — был домик. Погоди, как звали хозяйку-то? Жил я у нее… Вот те и на — запамятовал… Видали, что творится! — сердится на себя профессор.
— Господи!.. Никак Канишаускене? — шамкает губами старушка.
— Канишаускене! Точно. Вот видите, у вас-то память лучше. — На мгновение взгляд профессора застывает на месте, где стоял домик Канишаускене… — Может, жива еще?
— Канишаускене-то? Значит, не знаете? Да откуда вам знать-то… Померла далеко отсюда… — Старушка испытующе смотрит в глаза профессору. — А дети вернулись. Девчонка в Тельшяй живет или в Скуодасе, не скажу, а сын — вроде бы в Вильнюсе. А может, в Каунасе или Шяуляй… Приезжают проведать… родные места. Ох, народу теперь тут много бывает… Все едут да сдут. Ага, значит, и вы у нас бывали. Так давно. Так давно.
Профессор бросает взгляд на мостовую; среди булыжника проклюнулась трава.
— Костел закрыт? — спрашивает он.
— Закрыт, закрыт… Боимся держать открытым. Зайти хотите? Я сейчас сбегаю… — и она «бежит» в свой дом, потом спешит обратно со связкой ключей и тряпкой. Пока они разглядывают костельные своды и образа святых, старушка тряпкой смахивает пыль с исповедальни.
— Здесь находился любопытный образ кисти народного художника, — говорит своим спутникам профессор.
— Образ? Никак Иисуса? Находится еще, уважаемый, находится… — старушка, шаркая, семенит к двери, с шумом сваливает стремянку в углу и показывает большой холст — промокший под дождем, заплесневелый Христос несет тяжкий крест.
Профессор качает головой.
Архивариус ставит на место стремянку.
Когда старушка с неожиданным проворством запирает дверь и они выходят к воротам костельной ограды, скрипач сует ей деньги, которые старушка с таким же проворством берет — цапает искривленными пальцами.
— Спасибо, спасибо, что не забываете… — и, подойдя вплотную к скрипачу, спрашивает — тихо, но все слышат: — А этот черненький, часом, не еврей?
— Еврей, бабушка. Угадали.
Старушка осторожно поднимает глаза на архивариуса, качает головой:
— Господи, господи, вот я и говорю…
Архивариус смеется в полрта, по-старчески смешно прыскает и старушка.
На родине великой писательницы проворнее других бегает архивариус. Дольше всего стоит он перед листочком с завещанием, на котором в последний раз вывела подпись писательница.
— Ну и ну, ну и ну… — удивляется он, однако никто не понимает, о чем он.
— Вы только посмотрите — какие прекрасные руки, — вполголоса говорит скрипач.
Руки писательницы, как у святой. Фотограф делает снимок. Ему хочется сделать снимок и чулана со старым очагом, откуда, едва сторожиха приоткрыла дверь, повеяло прахом столетий.
— А уж крыс-то сколько тут было! — говорит сторожиха. — А сейчас ни одной не осталось.
— Ветхозаветная жизнь! — замечает архивариус.
Когда они выходят на двор, внизу, в прудах, их приветствуют кваканьем лягушки.
— Вот одиночество, так одиночество… — говорит скрипач.
— Это теперь так кажется… Привыкли мы носиться. А в те времена все было другим. Если здесь родился и живешь, все выглядит по-другому, — профессор глядит на заросший осокой луг.
По пути останавливаются перед столовой. Дверь ее — как у старинного амбара. Внутри стены обшиты досками, которые местами закопчены до черноты. Перед тем как войти, рядом, у магазина, видели старика, который объяснял женщинам: «Закрыто, закрыто… И я жду. Санитарный час…»
Садятся поближе к окну, за которым урчит огромный заляпанный грязью трактор. Фотограф со скрипачом идут к окошку, из которого уже глядят четыре внимательных глаза — в доказательство того, что чужие сюда забредают не часто.
Профессор, поморщившись, бросает взгляд на грохочущий трактор.
— Вот как они экономят!.. — со смехом говорит он архивариусу, и его слова и смешок долетают до мужчин, сидящих в углу. Двое в спецовках, один в вязаном свитере. Который в свитере, порывается встать.