Шрифт:
— Ратуйте, — просил он, молил «аману» (пощады). — Все вам скажу.
Его оттащили внутрь стана. Пришел атаман. Перебежчик забормотал, что он бухарец, гость, ограбленный Кучумом «скаженным», который «царей убил».
Но из Бухары и Хивы уже идут аскеры законного князя, аскеры идут покончить с лютым ханом–захватчиком.
— Правда, правда, — бормотал перебежчик.
Весть важная.
— Дюже важна, — признал атаман. — Под пыткой повторишь, — предупредил он человека.
Услышав атаманский голос, тот сел. Всматривался круглыми глазами. Внезапно закрыл глаза, тихо заскулил, раскачиваясь.
Потом опять быстро заговорил. Русы–батыры хотят напасть на хана? Он все скажет, где стоит сам Кучум и где мурзы его. А зачем напасть? Уйди, подожди… Гнилое дерево падает само. Близко аскеры…
Глухо чернела ночь. Даже татарские костры перестали чадить. Ермак приказал запереть человека до завтра. Поставили нестрогий караул: только прибег, куда ему податься и зачем? Перебежчик — сам останется. Соглядатай — еще ничего не успел доглядеть. Нечего наряжать строгий караул.
Только что ж выходило? Что все–таки прав Родион Смыря, и могильный выкликатель, и десятки других, мысливших одинаково с ними (а теперь таких, верно, сотни — после того, как послушали прибеглого бухарца).
Федюня, молодой балагур, из строгановских, давно уже вовсе свой в казачьем войске, толкнул Гаврилу Ильина. Была сосущая, щемящая пустота предутреннего часа, когда всего чернее, непобедимее всего ночь; одно сырое, необъятное дыхание невидимой реки беззвучно обволакивало весь мир. Причудилось? «Стой, мы охотники, нам не чудится». Федюня припал к земле. Лежащий, нет, ползущий человек возле копаной землянки атамана колыхнулся извилистым движением. Кто? Перебежчик из–под караула? Лазутчик, стало? Что он высматривает во тьме? «Батьку убить!» Вмиг сквозь тьму Гаврила, как при молнии, увидел то, чего не видел, не разглядел на валу, когда все обступили перебежчика и трещащим факелом освещали его.
…Площадь. Полным–полно народу. Бесконечно давняя и такая далекая — не дойдешь, не доедешь — широкая площадь, как во сне. Двое мальчишек, рыба в руках. Женщина на коне, смуглая, рослая, худая, большерукая. Женщина — это его мать. И за конем по земле, сопротивляясь волокущему аркану змеиными движениями белого жирного тела…
— Оспа! Савр! — подумал ли, крикнул ли Ильин…
Все это — вмиг. Вскочил лазутчик. Когда он успел захватить пищаль… две заплечных, легких — вот что в руках его. Все при той же молнии, на бегу, ясно работала мысль Ильина. Не для того в полночь очутился в стане («Как? Откуда? Чудом…»), не для того, конечно, чтобы пытаться удирать еще до света. Ясно — встретил, кого нс ждал. Ермака! Донского. Того, кто помог матери схватить его в тот день на Дону. И хоть остался еще неузнанным (кто ждал его здесь!), но ужас погнал вон, пока ночь, пока нет свету. К Кучуму вернуться — с чем? Убить вождя казачьего! И для хана — и для себя! Нет, — так хоть пищальку, «огненный бой» — все же авось не прогневится хан…
Крики, повскакивали люди. Сталкивались, мешали друг другу. Ругань, суета, мелькнул огонь. Грохот выстрела с вала — охрана пальнула в поле. Савр изворачивается, проскакивает, отпихивается — и уже на самой насыпи. Точно наизусть знает дорогу, видит сквозь темноту, точно кошачпй глаз, собачий нюх у него.
— Федюня! Федю–юня!
Охотник уралец сиганул — как в воду! — и ухватил плечо беглеца. Ильин — следом. От дозора на валу спешили казаки, — раньше б понять им, где перенимать беглого! Один впереди, скорей, ох, скорей!
Кто б подумал, что в жирном этом, коротком человечке такая сила? Может, ужас удесятерял ее? Вся жизнь его была цепью страшных дел, в одном локте от смерти, вся жизнь его прошла в тревоге и ужасе, тщетной мольбе о тиши, о жене, не открывающей лица перед чужим взором, о кусте фиг в своем саду над журчащей водой…
Он падал на землю, вывертывался, вцеплялся зубами, не отпуская оружия, лягнув ногой, заставил отшатнуться Ильина, сшиб Федю, сам кубарем покатился наружу, в пустую мглу. Но передний казак из дозорных догпал его. Сопящее дыхание, возня, хрип — душат за горло… Федюня, Ильин, еще пятеро — уже внизу вала, в чавкающем болоте. Два факела, стеля огненные искряные полосы, прочертили дорогу туда с насыпи. Казак лежал, навалившись на отнятые самопалы. Беглец исчез. Черное пятно с курящимся парком быстро росло около казака.
В чистой белой рубахе положили Цыгана. Один глаз его никак не хотел закрыться. Точно он хитро все выюркивал из своей щелочки и подмигивал на спокойно–неподвижные, одна покрывающая другую руки: «Ишь ты как! Не шевелятся, не тачают: вон оно что получилось с ними, не верите — полюбуйтесь, сам даже не ожидал…»
Давешние караульщики, упустившие Саара, выставлены с исполосованными спинами тут же, на позор и муку себе. Сильнее не стали их наказывать — не одни они виноваты в этом ночном деле.
Стояли и проходили казаки. Молчали. Кольцо, отойдя к землянкам, сказал с сердцем:
— Брехал брехун: голову класть велим. И не велели — кому таскать ее надоело? — да вот она лежит, Цыганова голова!..
Двадцать третьего октября казачье войско пересекло Иртыш.
16
В те времена Иртыш оставлял лишь ленту плоского прибрежья, как бы пятачок иод кручами Чувашева мыса, там, где теперь Княжий луг.
Кучум преградил прибрежье засекой.