Шрифт:
То собрание, та ночь вообще — переломные в его жизни. Бывает так: живет человек, живет и до поры не знает, кто он, какой, на что способен. И вдруг случается что-то, что вынуждает его поступить так или иначе, а как, он и сам до этого момента не предполагал. Тут как бы рубеж, вернее, устье, конец прежнего течения жизни и исток, начало нового. И перелом бывает такой сильный, такой крутой, что все поражаются перемене — и близкие, давно знающие тебя, и люди малознакомые.
Вернувшись после собрания, в первый момент он был как бы в ослеплении и ничего не заметил — ни собранного чемодана, ни самого Николая, сидевшего как-то странно, на стуле посреди горницы. Пришел, скинул сапоги у порога и завалился, не раздеваясь, на постель. Перед глазами плыли лица, в ушах звучали голоса, он продолжал спорить, доказывать, ругаться, а внутри жгло, как будто хватанул первача, было горько и стыдно. Ходил, уговаривал, а люди послали и его, и весь колхоз ко всем чертям! Эх ты, председатель...
И тут заглянула, раздвинув занавески, Таня, поманила с заговорщическим видом. Он встал, недовольный, измученный, усталый. Вышел в носках в горницу. Николай поднялся ему навстречу. Кругом стояли домочадцы — мать у печки, держась за присогнутое колено и сама согнувшаяся; Таня — у стола, рядом с Николаем; по левую руку от Николая — Олежек, светлый, не к месту радостный...
— Коля решил в институт,— сказала Таня, двумя руками показывая на Николая.— Вот собрали. Ты машину дашь?
«Да они что, с луны свалились?! — резануло его обидой.— После такого собрания, после такого разгрома, такого позора вот так спрашивать про машину, говорить про какой-то институт...» В самый первый момент он даже как-то растерялся:
— В институт? Мы же недавно с тобой, Николай, говорили. Ты же обещал остаться в колхозе. Я ж работу тебе подыскал...
— А я передумал,— пожав плечами, беспечно сказал Николай.— Не серчай, батя, так получилось.
— Что значит «получилось»? — закричал он, чувствуя, как уже начинает познабливать от рвущегося наружу гнева.— Ты чем думаешь, когда говоришь, дурья башка?!
— Я должен учиться,— вызывающе сказал Николай.
— Ты — учиться, а другие — вкалывать?! Умник, так твою растак!
И понесло. Учиться? На физика?! А кто будет поднимать родной колхоз, отстраивать родное гнездо? Кто будет опорой отцу в деревне? Физика! Физики ему захотелось — нет, не физики, а в город смыться, городских б... шерстить — в этом вся и физика!
А Николай, вместо того чтобы смолчать, переждать отцовский накал, уязвил в самое сердце, можно сказать, плюнул в душу: у нас Конституция и свобода личности, и он имеет право выбирать то, к чему душа лежит, а не зарывать себя в навоз, не всем же в дерьме сидеть. И все это твердым голосом, жестко, безжалостно. Тут-то уж сдали всякие тормоза: ах, мы в дерьме, а ты физики захотел, подонок! И врезал — по морде. А он, подлец, сдачу — не помедлил, не подумал, что на отца руку поднимает, кретин! Наверное, была бы драка, не обхвати его с двух сторон — Таня и Олег обхватили, смяли, затолкали в спальню, а там опомнился, рухнул на кровать, вцепился зубами в подушку, чтобы не взвыть на весь белый свет.
Часа через два (Николай ушел пешком на ночь глядя) понемногу отпустило и стали мучить угрызения совести. И Таня точит, слезами заливается, Олег как пришибленный, молчит, мать в боковушке вздыхает. Жуть какая-то, никогда такого не бывало — ни до, ни во время войны, ни в послевоенное время. Старики — и его, и Танины — голоса не повышали, не то чтоб ударить, а тут родного сына... Стыдно, горько, а признаться, покаяться — гордость не дает. И все ж таки под утро — всю ночь не спали, каждый сам по себе, как в норке сидел,— и все ж таки на рассвете поднялся, взял старый перевязанный веревкой чемодан с книгами (Колька в сердцах ушел без него), завел машину, «виллис» тогда был — старенький «бздиход», как его называли в конторе,— и покатил в райцентр, куда Колька должен был прийти к утру. Поехал не из-за Кольки, конечно,— в райком на разговор к товарищу Ташкипу, предстать пред его рыжи очи, доложить и объяснить...
На полдороге, только выполз на бугор из низины — тут как раз кончались пахотные земли колхоза,— выбило пробку радиатора и передок заволокло паром. Радиатор старый, сто лет не чищенный, перегрелся двигатель, пришлось остановиться, переждать, пока остынет.
Выключил движок, поставил машину на тормоз, отошел с дороги, повалился в траву — глаза в небо. Утро занималось чистое, ясное — ни облачка, ни пылинки. Кругом ширь, простор неоглядный, красота! Ярко, сочно зеленеют яровые, сиренево-белыми клиньями тянутся поля гречихи, серебристыми переливами сияют под солнцем овсы. Стоят пары в дымке цветов разнотравья, островки рощ, перелески, извилистая речка Крутиха вся в зарослях дикой смородины, боярки, ивняка. И даже высоковольтные линии, ажурными контурами тянущиеся вдали, не портили вида. И так эта красота вдруг взяла за сердце, так щипанула душу, что упал лицом в траву и взвыл чуть ли не в голос. Да что ж это такое! Да сколько же можно! Такая землища — красивая, вольная, наша, народная! И что же мы с ней и на ней делаем! Курочим и ее и себя, свои жизни! И почему? Потому что не порезана на личные клочья, не расхватана и не рассована под себя, под свои задницы! Потому что ничья — потому и не лежит к ней душа?! В этом суть? А если разделить, раздать, каждому наособицу — тогда работали бы, на себя бы, в свою паучиную нору тащили бы! Эх, люди! Взять бы вот так каждого, привезти сюда да показать, каким богатством владеем, какие возможности упускаем,— да тут весь мкр можно прокормить, не только свою деревню!
Тогда-то, один на один с землей, в крайний этот момент своей жизни решил он, что не отступится, не даст рушить коллективное хозяйство, не пойдет на поводу у горлопанов, вроде выжившей из ума Бачуриной. Возьмет колхоз, но только руки теперь у него не дрогнут. Он еще не знал, как будет работать, но чувствовал, что сможет... Ну а Колька? Что ж, Колька, видать, отрезанный ломоть, и пусть теперь совесть будет мучить его, сына, потому что как отец он долг свой выполнил — родил, вырастил, выучил. Сейчас он отыщет его на автобусной остановке, как раз успеет к первому автобусу в город, отдаст чемодан и — будь здоров! Это, если хотите, далеко не всякий отец стал бы делать. Пусть подумает вдали от родных мест — физик!
Но если, глядя в свое нутро, спросить себя: «А кто виноват, что так получилось у тебя с детьми?» — то должен признаться — он сам, отец, в первую голову, а уж потом — мать, бабка и вся деревня. Так, самоходом, ничего не делается, и дети не воспитываются сами собой, надо было вовремя заниматься сыновьями, теперь поздно, у них своя жизнь, в которую им, родителям, доступа нет...
И все-таки в самый последний момент дал он с Колькой слабину. Думал, увидит на остановке, вышвырнет чемодан — на, катись! Но вышло все по-другому: вскорости после вынужденной своей стоянки из-за мотора нагнал Николая — возле болотца, почти у самого райцентра. Еще издали узнал по широкой спине, болтающимся рукам — здоровенный, кряжистый вырос парнюга. Куда денешься, пришлось тормозить, приглашать в машину, везти до остановки; правда, молча, без единого звука, но... внутри-то что творилось! Неведомо, что у Кольки, а у него — кипело и стонало. Вечно ругали бабку — потаковщица, а сам — тоже туда же: купил билет, сунул денег, обнял и слово напутственное выдавил — это уж не по рассудку, сердце вело и говорило, только сердце...