Шрифт:
— Ах, не ты? Тогда кто же? Может быть, это наш милый доктор?
— Это не я, муж, клянусь. Как ни гляну — они задернуты. Не представляю, кто это делает…
— Здесь вечно так темно, что мне начинает казаться, будто я в гробу… Ты зачем устраиваешь темень? На что намекаешь?
— Пусти руку. Доктор, помогите!
— Доктор не станет вмешиваться в семейные дела… Ведь правда, доктор Сидоню?
Врач опускает глаза, и тут из гостиной просачивается спасительный дымок:
— Что-то горит!
Сидониу несется с криком на кухню, хватает с гладильной доски утюг и поднимает вместе с ним кусок опаленной сморщенной ткани.
— Ты мою рубаху сожгла! — вопит старик. Чрезмерный гнев выдает его смятение: сгорело, похоже, что-то посерьезнее рубахи. И обожгло его. А то и хуже: старика уязвил как раз тот, кто обязан чтить его беспрекословно.
Сидониу Роза возвращается в спальню, блаженной памяти рубаха висит у него на руке. В самом темном углу комнаты поверженная Мунда, душа в клочья, всхлипывает:
— Прости, муж, я виновата…
— В этой рубахе я хотел сесть за праздничный стол.
— Я достану тебе новую рубаху. Попрошу Деолиндинью привезти тебе такую, с воротничком и всеми делами.
— Деолиндинью?
Он будто зависает, внутри у него все плывет и колеблется. Жена со страхом следит за его дыханием. И повторяет успокаивающим тоном:
— Деолинда привезет тебе такую красивую рубашку, какая тебе и не снилась.
— Не знаю, жена. Я уже ничего не знаю.
В голосе его звучит болезненная нежность, прикосновение наждачного кошачьего язычка. Ярость уже улеглась. Он бродит по комнате, повторяя, как заклинание: «Деолинда, Деолинда, что же ты не возвращаешься?»
Мунда как будто хочет укрыть его руками, но вдруг бросается к нему и застывает в его объятиях, опустив голову то ли от стыда, то ли в раскаянии. Чуть погодя муж освобождается от ее рук, плечи его поникли:
— Ничего этого не надо. Наша любовь одряхлела, Мунда.
— Почему ты так говоришь?
— Теперь мы, когда обнимаемся, уже не плачем.
Дона Мунда уходит неслышным ночным шагом, становясь почти невесомой. Берет у врача сожженную рубаху и волочит ее по полу, как бесславный небоевой трофей. Сидониу застывает камнем в углу спальни.
Бартоломеу Одиноку поднимает шторы и то делает вид, что смотрит в окно, то вглядывается в несуществующие часы на руке.
— Деолинда, Деолинда. Где в этот час бродит моя дочь? Вы не знаете, доктор?
— Откуда ж мне знать?
Спичка дрожит в пальцах старика. Он ждет, пока она догорит почти до конца. Только тогда прикуривает.
— Жена вам что-нибудь говорила?
— О чем?
— О прошлом, о семье… Вы же знаете: семьи — это сундуки, полные россказней, тайн и вранья.
— Нет, ваша жена никогда мне ничего особенного не рассказывала.
— И никогда не говорила о том, что произошло между мной и дочерью?
— Нет, никогда.
— В головах у детей всегда полно фантазий, вечно что-то напридумывают. И иногда обвиняют родителей в преступлениях, которых не было.
— Это дело обычное. В Португалии — то же самое.
— Я вам верю, доктор. И не на сто процентов, а на все что ни на есть проценты.
Португалец улыбается. «Должно быть, это ирония, — думает он. — Старый пройдоха уже в курсе всех моих секретов». Пару раз глубоко вздохнув для храбрости, Сидониу переходит в атаку.
— Вчера я забыл здесь, в вашей комнате, папку.
<