Шрифт:
В мрачном и холодном, как каменная тюрьма, зале с влажными стенами был, по сути дела, только один объект для осмотра — неповторимая картина, привлекающая к себе туристов из самых отдаленных уголков мира, желающих стать непосредственными зрителями тайной вечери.
— Вечеря, мой малыш! — Стоящая рядом итальянка, склонившись над черноволосым мальчишкой, бесцельно глазеющим в потолок, насильно поворачивала его голову к картине: — Андреа, смотри налево, вверх! Христос, апостолы, а вот этот темный — Иуда, предатель!
Анджей присел на стул примерно в том же месте, что и в тот раз, чуть левее картины. Как и тогда, он вынужден был постепенно всматриваться, глаза должны привыкнуть после резкого перехода от залитой солнцем площади к сумраку зала, привыкнуть к лучу прожектора, бросающего полосу света на стену. Анджей знал, что в итальянских церквах опускают монету в автомат, установленный перед алтарем, и тогда вспыхивает свет и выхватывает творение мастера из церковного мрака, и этот внезапный свет усиливает яркость красок и остроту рисунка, а в этой трапезной негаснущий луч прожектора освещает только картину и еще довольно заметные следы ее разрушения. Он опять был огорчен тем, что итальянские реставраторы по-прежнему мало прилагают усилий к тому, чтобы спасти этот шедевр.
Как-то он прочел в итальянской газете, что некто Пелличиоли будто творит чудеса, спасая фрески Леонардо, однако он увидел здесь те же, что и несколько лет назад, подтеки, стекающую на головы апостолов влагу. Фреска, сделанная гениальной рукой Леонардо, казалось, продолжала размываться, крошиться и осыпаться.
Картина была мало похожа на подкрашенные, ретушированные копии на почтовых открытках и больших репродукциях, которые продавались повсюду. От нее веяло распадающейся седой голубизной. Почерневшие фигуры апостолов приобрели грязно-землистый цвет.
Анджей заставил себя забыть о повреждениях, которые мешали любоваться прекрасной картиной. И хотя он неподвижно сидел на своем стуле, ему казалось, что он приближается к столу, за которым идет беседа, и края стола совсем близко от него. Он всматривался поочередно в каждого апостола, всматривался в их лица и глаза, и ему начинало казаться, что он сопричастен к этому великому, застывшему в неподвижности мгновению.
— Андреа! Мой мальчик, Иуда, Иуда! — снова донесся до него шепот итальянки.
Для всех зрителей самым интересным и самым страшным был, конечно, Иуда. Предательство витало над этим столом. Не Христос притягивал внимание Анджея, а прочно опершийся локтем о стол купец из Капернаума, наполовину скрытый в тени. Анджей знал этот образ по самым различным его трактовкам, по книгам, по монументальным фильмам, не раз видел его на подмостках польских театров, на всю жизнь запомнил столетнего актера, корчившегося на сцене под тяжестью Иудиных преступлений, но этот Иуда, нанесенный рукой Леонардо да Винчи на стену трапезной, был самый достоверный, живой, всем своим естеством присутствующий здесь, причем не отодвинутый в сторону, как на «Вечере» Тинторетто, а сидящий рядом, даже очень близко к Христу, между святым Петром и святым Иоанном, потому что предательство и подлость любят прятаться под покровом доверия, держаться поближе к истине и добру, а именно эти добродетели олицетворяли здесь два апостола. Иуда, изображенный Леонардо, не таясь сжал в руке мошну, а лицо его выражало наглую самоуверенность, никто не смог бы отыскать следов растерянности на лице предателя, только что услышавшего слова Христа: «И скажу вам воистину, что один из вас предаст меня».
Но каждый видел в образе Иуды олицетворение бесчестья. Измена притаилась в затененных глазах лжеапостола, сидящего за одним столом с богом, а вскоре должно сотвориться проклятое на веки веков преступление против добра и истины. Воплощение лжи и предательства, на что Анджей раньше обращал гораздо меньше внимания, сегодня воспринималось им куда сильнее и вызвало угрызения совести. Ложь или умолчание правды — это одно и то же, а он ведь утаивал правду, погряз во лжи.
Он смотрел на Иуду Искариота и видел, как предательство источается из-под его век, его можно распознать по отклоненной назад фигуре, по выражению лица, повернутого с чрезмерной самоуверенностью к Христу, сидящему совсем рядом. Ибо только истина и добро всегда едины в слове и деле человека, как в этом можно убедиться, глядя на небесно-светлое лицо святого Иоанна.
Но не Иоанн, а Иуда стоял перед глазами Анджея, когда он вышел из темной трапезной. Он окунулся в дневной свет, перед ним предстал привычный мир, можно было вздохнуть с облегчением. Итальянское солнце косыми лучами залило небольшую площадь у церкви Санта-Мария делле Грацие.
На углу он завернул в бистро, подошел к стойке.
— Синьор, пожалуйста, кофе-капуцино, — бросил он толстому бармену.
— Здравствуйте, один момент!
Бармен умело управлялся с никелированными кранами «Эспрессо», наливал в чашки черный как смола кофе, доливая их свистящими, как лопнувшая шина, вспененными сливками. Придвинул тарелочку и металлическую сахарницу.
— Синьор, капуцино с сахаром. — Почуяв в клиенте иностранца, заговорил он своеобразными макаронизмами.
Анджей вдыхал великолепный аромат вкуснейшего кофе и старался отогнать от себя предательские глаза Иуды.
«Такой шедевр, а они его не берегут». — Этой мыслью он пытался заглушить ту, другую, — о лжи и предательстве.
Здесь Леонардо погибает так же, как и многие памятники старины в Венеции, о которой сейчас много говорят и которую нужно спасать усилиями всего человечества. Он внушал себе, что через два дня, да, неполных два дня, сможет проверить собственными глазами, что изменилось к худшему или лучшему в городе дожей, который он обожал и которым ему еще предстоит наслаждаться вместе с Эвой.