Шрифт:
Аксаковы!.. Всего лишь одна русская семья. А каких она дала недюжинных самородков, какого неукротимого духа людей! Да вот Константин. Ведь это Герцен сказал о нём, что за свою веру он пошёл бы на площадь, пошёл бы на плаху. Эта вера жила в каждом его слове, которое удавалось высказать печатно. «Публика выписывает из-за моря мысли и чувства, мазурки и польки: народ черпает жизнь из родного источника, — писал в одной из своих статей накануне отмены крепостного права Константин Аксаков. — Публика работает (большею частию ногами по паркету), народ спит или уже встаёт опять работать. Публика презирает народ, народ прощает публике. Публике всего полтораста лет, а народу годов не сочтёшь. Публика преходяща — народ вечен. И в публике есть золото и грязь, и в народе есть золото и грязь; но в публике грязь в золоте; в народе — золото в грязи...»
«Что ж советовать Ивану Сергеевичу об осторожности и осмотрительности, если через свои газеты он только и может изобличать грязь петербургской публики?» — подумал Тютчев и с восхищением посмотрел в открытое, пышущее здоровьем лицо Аксакова.
А тот убеждённо продолжал:
— Пусть приостановят и «Москву» на месяц-другой — статьи разойдутся в списках. Разве с «Днём» такого не бывало? Зато буду знать: бью в одну точку. Свалилось ведь позорное крепостное право... А вообще-то, Фёдор Иванович, как трудно жить на Руси... Постоянно ощущаешь нравственный гнёт, какой-то подлинный духовный измор. Ну да нельзя сломиться: фальшь и пошлость нашей общественной атмосферы сами не исчезнут...
Гуляли с лишком полтора часа. Казалось, оба в разговоре забыли о том, что надлежало вроде бы в первую очередь обсудить.
Только уже дома, когда вошли в кабинет, у Ивана Сергеевича само собой прорвалось:
— Как вам, Фёдор Иванович, известно, я уже не молод. Мне сорок два. И Анне Фёдоровне тридцать шесть. Тем не менее я хотел бы просить вас...
Тютчев не дал Аксакову договорить и горячо обнял будущего зятя.
Произошло это в сентябре 1865 года, а в январе будущего состоялась свадьба.
24
«Итак, свадьба Анны, эта свадьба, предмет столь долгих забот, стала наконец совершившимся фактом...
Как всё, что представляется нашему уму несоразмерно значительным, будь то ожидание или позже воспоминание, занимает мало места в действительности! Сегодня утром, в 9 часов, я отправился к Сушковым, где нашёл всех уже на ногах и во всеоружии. Анна только что окончила свой туалет, и в волосах у неё уже была веточка флёрдоранжа, столь медлившего распуститься... Ещё раз мне пришлось, как и всем отцам в подобных обстоятельствах — прошедшим, настоящим и будущим, держать в руках образ, стараясь с такой же убеждённостью исполнить свою роль, как и в прошлом году. Затем я проводил Анну к моей бедной старой матери, которая удивила и тронула меня остатком жизненной силы, проявившейся в ней в ту минуту, когда она благословляла её своим знаменитым образом Казанской Божией матери. Это была одна из последних вспышек лампады, которая скоро угаснет. Затем мы отправились в церковь: Анна в одной карете с моей сестрой, я — в другой следовал за ними, и остальные за нами, как полагается. Обедня началась тотчас по нашем приезде. В очень хорошенькой домовой церкви было не более двадцати человек. Было просто, прилично, сосредоточенно. Во время свадебной церемонии мысль моя постоянно переносилась от настоящей минуты к прошлогодним воспоминаниям... Когда возложили венцы на головы брачующихся, милейший Аксаков в своём огромном венце, надвинутом прямо на голову, смутно напомнил мне раскрашенные деревянные фигуры, изображающие императора Карла Великого. Он произнёс установленные обрядом слова с большой убеждённостью, — и я полагаю, или, вернее, уверен, что беспокойный дух Анны найдёт наконец свою тихую пристань. По окончании церемонии, после того как иссяк перекрёстный огонь поздравлений и объятий, все направились к Аксаковым, я — в карете Антуанетты, и по дороге мы не преминули обменяться меланхолическими думами о бедной Дарье.
Обильный и совершенно несвоевременный завтрак ожидал нас в семье Аксаковых, славных и добрейших людей, у которых, благодаря их литературной известности, все чувствуют себя, как в своей семье. Это я и сказал старушке, напомнив ей о её покойном муже, которого очень недоставало на этом торжестве. Затем я попросил позволения уклониться от завтрака, ибо с утра испытывал весьма определённое и весьма неприятное ощущение нездоровья. Иван, только что вернувшийся, уверяет меня, что он с избытком заменил меня на этом завтраке...»
Письмо окрашено юмором, но волнение проступает, как Тютчев ни пытается его приглушить, спрятать за якобы беспристрастным описанием. Дескать, куда в подобных случаях деться отцам — прошедшим, настоящим и будущим! Я, мол, честно выполнил свой долг, побывал на самой существенной, торжественной церемонии, а что было потом, после церкви, меня не очень-то волновало. Отказался от стола, оставив за себя сына Ивана. И дважды в письме упоминается прошлогодняя свадьба Мари: там и здесь одни и те же хлопоты и заботы...
Письмо из Москвы адресовано Эрнестине Фёдоровне, остававшейся в Петербурге. И тон, и содержание — всё следовало автору скрупулёзно выверить.
Да вот такая фраза в письме: «Беспокойный дух Анны найдёт, наконец, свою тихую пристань».
Вроде бы обычные, житейские слова. Выдал дочь замуж, сдал на руки порядочному, надёжному человеку — и гора с плеч. Всё так. Об этом пишет и Тютчев. И ещё об одном, что не всякий прочтёт между строк, но что поймёт Нести. Это ведь он, отец, двенадцать лет назад сам выбрал судьбу своей дочери. Судьбу, которая — увы! — не привела её к счастью.
И потому свадьба — поправка. Пусть запоздалая, пришедшая не в лучшие для Анны годы, но тяжесть с отцовской души снята. Наконец-то!..
Не прошло и месяца со времени назначения Анны фрейлиной, как Тютчев спешил сообщить Эрнестине Фёдоровне в Овстуг:
«Анна совсем акклиматизировалась; со всех сторон, по поводу её, сыпятся на меня комплименты и похвалы, на которые я не знаю, как реагировать. Люди, как-никак, необычайно тщеславное и легкомысленное порождение, их благочестивое раболепство в отношении тех, кто имеет успех, совершенно непостижимо. Те, кто в прошлом году не потрудился бы спросить меня о здоровье той же Анны, готовы теперь присудить мне чуть ли не лавровый венок за то, что я произвёл на свет Божий подобный шедевр...»