Шрифт:
На десятые сутки речь Николая Алексеевича пришла в норму, начали отходить и ноги.
С трудом, но он всё же встал, прошёл на балкон. Свежий воздух сразу же преобразил лицо Бирилёва, он жадно переводил взгляд с кустов жасмина и смородины к дальним деревьям, вдыхал полной грудью.
Мари впервые за все эти десять дней вышла в сад. У неё неожиданно закружилась голова, и она присела на скамейку.
У небольшого дубка, только недавно прорезавшийся из-под земли, красовался плотный боровичок-подросток. А рядом — такие же крепкие, с красно-коричневыми шляпками, сидели два больших гриба. Мари поднялась, чтобы их взять и тут же поискать другие, но раздумала. «Лучше я воткну возле них прутик, чтобы приметить, а когда Николенька совсем поправится, сорвём вместе с ним».
Она нагнулась, чтобы поднять веточку, и зашаталась от усталости.
«Нет, надо встать и немного пройтись, а то я совсем засиделась в четырёх стенах», — решила она и вышла из ворот. Пошла медленно к Поповой слободе, к летней церкви. Не доходя до ограды, остановилась, чтобы отдышаться — не ожидала, что бессонные ночи так её обессилят.
Из церкви до неё донеслось тихое, хотя и в несколько голосов, пение. Сомнений не было — отпевали покойника. Показалась и процессия — дородный, в чёрной рясе, отец Алексей и следом за ним шесть или семь женщин.
Отец Алексей, увидев Мари, осенил её крестным знамением и рявкнул громко, так что шедшие за ним невольно вздрогнули:
— Со святыми упо-о-кой!..
Поравнявшись с Мари, поп так же внезапно, как начал, оборвал молитву и, икнув, дохнул крепким сивушным перегаром.
Гробик, который несли женщины, был крохотным, из свежесколоченных досок, некрашеный.
Мари отпрянула: в нём лежала девочка с белокурыми, слегка вьющимися волосами, поразившая сходством с её дочерью. Женщины скорбно поклонились Марии Фёдоровне, она так же ответила им и вдруг, закрыв лицо ладонями, отвернулась.
— Милая, что же ты? — подошла к ней старушка, в которой Мари узнала Агафью Аникину, — Не убивайся, не вспоминай своё горе. У нас это дело привычное, кажинный день по одному, по двое младенцев отходит... Это вот Кодиных. Младшенькая, Настюха...
Точно кто железными пальцами сдавил горло Мари. Она почувствовала, что лёгким не хватает воздуха, широко раскрыла рот, и в этот миг у неё вырвалось:
— Не могу я!.. Не могу больше... — И Мари, не разбирая дороги, бросилась по склону вниз, к Овстуженке.
Платье зацепилось за кусты. Она рванула его, услышав звук разодравшейся материи, и упала на землю.
— Боже! Есть ли ты, существуешь ли? Так за что же ты меня так наказал? Чем я провинилась перед тобою, перед людьми?..
Сколько Мари пролежала здесь, она не знала. Волосы её разметались, беспорядочно упали на плечи. Лицо было мокрым, щёки и лоб горели, а во рту становилось всё суше и солонее.
Она провела по лицу ладонью и села. Теперь Мари осмотрелась вокруг.
Взгляд её задержался на блестевшей под солнцем глади Овстуженки, и она тотчас быстро перевела его в сторону парка, где меж деревьев проблескивало зеркало пруда.
«Да, там, — спокойно и отрешённо подумала она. — Там глубоко, там вернее... Только в самое первое мгновение надо не испугаться, не отступить, а следом придёт избавление...»
Слёзы — крупные и горячие — вновь скатились по щекам, оставляя на запылённом, перепачканном землёю лице две светлые дорожки.
«Как мама была права, права, права!..» — возникли в сознании Мари слова, которые год назад она записала в конце самой счастливой, самой дорогой страницы своего дневника. Той самой страницы, которой ещё раньше она доверила своё признание в первой и вечной любви.
И вот — конец!
Мари снова подняла лицо, чтобы выбрать дорогу к пруду, но глаза остановились на сером замшелом валуне, одиноко лежащем на лугу.
«Откуда мне знаком этот камень? — подумала она, и память вдруг обожгла её. — Да, да, здесь когда-то сидел милый и добрый Полонский, отсюда он рисовал склоны горы, церковь, деревенские избы... И мы говорили в тот день с Яковом Петровичем о смысле жизни, о том, что человек обязан совершить на земле... Как недавно и как давно это было! Полонский снова женат. Нет, вторая жена его не любит, стал холоден к ней и он. Но ведь живёт, не мучается, не страдает!.. Милый, добрый Полонский, если бы он сейчас видел меня. Если бы он только знал, чем кончилась моя мечта! Я желала добра всем и лишь хотела, чтобы меня научили его творить, указали цель и повели за собой. И вот я пришла... Мы пришли... Вдвоём, рядом... Но куда, к чему?»
Мари встала и, не разбирая тропинки, бросилась по лугу в сторону парка.
— Мари, остановись! — услыхала она вдруг голос мама. Ноги вновь подкосились, и она рухнула на землю.
— Мамочка, мне больно, мне страшно, — Мари опустила голову на мамины руки.
Эрнестина Фёдоровна расправила спутавшиеся, перепачканные землёю волосы дочери и отёрла её лицо.
— Ты знаешь, моя девочка, — произнесла она, — зачем живу я? Для себя? Но счастья у меня нет. И наверное, не было такого дня, когда бы я могла сказать: моё счастье — это моя собственная жизнь. И всё-таки я ни о чём не жалею! Я счастлива тем, что у меня есть ты, есть твой отец... Наконец, есть люди вокруг меня, которым моё внимание, моё слово, моя улыбка дороги и приятны. Людей радует даже то, что я им могу подарить, сделав своими руками: скатерть, сотканную мною, кружево, которое связала сама... Немного? Но зато всё это я с радостью могу отдать другим... Ты понимаешь меня, доченька? Не взять у людей, а дать им...
