Шрифт:
Вяземский даже не пытался удержать смеха. Напротив, он дал себе волю нахохотаться так, что даже слёзы брызнули из глаз, и он, забыв о приличии, растёр их кулаком.
— Держу пари: сие вам поведала наша первая в свете сплетница — цыганка Россет. Вот уж из кого, как из рога изобилия, сыплются всевозможные небылицы. Зная её страсть к пересудам, Пушкин как-то подарил ей альбом, попросив её непременно вести дневник. И сам озаглавил его — «Исторические записки Смирновой-Россет». Готов чем угодно поклясться: в том дневнике такие альковные дела, что нам с вами, двум записным остроумцам, как ни стараться, ничего похожего не выдумать! Однако о «сопернике» всё ж советую помнить. В вашем положении запросто можно не то чтобы поправить дела, но как бы их более не усложнить. Сплетницы и сплетники и до самого высочайшего уха способны донести такое, что вам и не снилось. Ну, ни пуха!..
Более двадцати лет минуло с той поры, когда они, чистые и юные, изведали свою первую любовь. Чего только не случилось за эти годы, какие невзгоды и бури не пронеслись над головою Фёдора Ивановича, а те встречи жили в его душе, как самые яркие воспоминания.
Я помню время золотое, Я помню сердцу милый край. День вечерел; мы были двое; Внизу, в тени, шумел Дунай. И на холму, там, где, белея, Руина замка вдаль глядит, Стояла ты, младая фея, На мшистый опершись гранит. Ногой младенческой касаясь Обломков груды вековой; И солнце медлило, прощаясь С холмом, и замком, и тобой. И ветер тихий мимолётом Твоей одеждою играл И с диких яблонь цвет за цветом На плечи юные свевал. Ты беззаботно вдаль глядела... Край неба дымно гас в лучах; День догорал; звучнее пела Река в померкших берегах. И ты с весёлостью беспечной Счастливый провожала день; И сладко жизни быстротечной Над нами пролетала тень.Жизнь залечила рану, нанесённую разлукой. И друг, неожиданно ставший её мужем, на самом деле не перестал быть его другом. А между когда-то влюблённым в неё юношей, тогда тоже почти мальчиком, и ею не только не порвались, но укрепились настоящие дружеские связи.
И муж и Амалия что только не делали, чтобы оказать свои помощь и услуги дипломату, карьера которого не задавалась!
Переехав в Петербург, каждый из них старался использовать своё влияние, чтобы пособить их давнему другу. Тщетно! Сменялись чиновники миссии в Мюнхене, освобождались должности, но вакансии ускользали от Тютчева. И даже когда, как само по себе разумеющееся, виделось, что место первого секретаря, занимаемое Крюденером, перейдёт к секретарю второму, — этому не суждено было статься.
Тютчеву было неловко. И он с присущим ему показным брюзжанием старался попенять по поводу непрошеных услуг: «Ах, что за напасть! И в какой надо было мне быть нужде, чтобы так испортить дружеские отношения! Всё равно, как если бы кто-нибудь, желая прикрыть свою наготу, не нашёл для этого иного способа, как выкроить панталоны из холста, расписанного Рафаэлем... И, однако, из всех известных мне в мире людей она, бесспорно, единственная, по отношению к которой я с наименьшим отвращением чувствовал бы себя обязанным».
Многое было испробовано, чтобы выйти из того сложного положения, в которое он попал. С тридцатого июня 1841 года он, что называется, оказался в безвоздушном пространстве — «за длительное неприбытие от отпуска» Тютчев был уволен из штата министерства иностранных дел и лишён звания камергера.
Кого винить в том — его собственную неосмотрительность, халатность и нерадивость в отношении к службе или к тому же давно зревшую к нему недоброжелательность министерских верхов? Ведь вот же там, в Мюнхене, находился Тютчев, всё ещё числивший себя в отпуске и водивший дружбу с послом Севериным, а из министерства в Мюнхен пришла бумага, в которой значилась фраза о том, что «местопребывание Тютчева неизвестно»!
Давно уже подмечено: мужчины более всего не склонны простить своему сопернику превосходства в уме. Женщинам же знакома зависть к тем из подруг, кто пользуется большею благосклонностью у сильного пола.
Что ж, в нашем случае и по отношению к Тютчеву, и по отношению к Амалии Крюденер, вернее всего, оба сии определения подходят безошибочно.
Но как бы то ни было, без сильной протекции, без надёжных связей возврат на дипломатическую службу был невозможен. И главную свою надежду Тютчев не мог не связать с Амалией, действительно давно уже завоевавшей место первой петербургской великосветской красавицы.
Что толку было записываться на приём к вице-канцлеру, когда за границей он уже виделся с ним и тот был предельно любезен и отзывчив. Вероятнее всего, сию расположенность к бывшему своему сослуживцу Нессельроде и расценивал как высшее благодеяние, которое он может себе позволить.
Следовало искать какой-то иной путь для реабилитации собственной персоны. И у Тютчева на сей счёт уже был проект. Его следовало лишь поведать кому-то из тех, кто находился наверху.
«А вдруг?.. — возникало самое заветное и самое, казалось, невероятное предположение. — А вдруг то, о чём говорят, хоть в какой-то мере правда? Тогда я не ошибся в Амалии. Только она окажется способной вывести меня из того тупика, в коем я оказался».
Как говорится, прямо с корабля он попал на бал в буквальном смысле слова — у Амалии был раут. Пряча своё смущение за наигранную браваду, он тем не менее высказал ей то, что зрело в его уме, — свой проект, которым хотел бы заинтересовать кого-либо из самых влиятельных лиц. Но теперь ему некогда — его ждут папенька и маменька в Москве. Вот если бы на обратном пути...
— Днями мы переезжаем в Петергоф, на свою дачу. Приезжайте туда по своём возвращении из Москвы. Я буду ждать вас, — как всегда, участливо глянула она на своего старого друга.