Шрифт:
Всем казалось, есть выход: уехать в деревню на несколько лет и там, экономя на чём только можно, работать не покладая рук, вывернуться как-то.
Но, во-первых, мы помним историю с просьбой об отставке в 1834 году. Бороться с уязвлённым царским самолюбием было дело накладное. А во-вторых, как-то невозможно сочетать блистательную Наталью Николаевну с захолустьем Михайловского, а тем более Болдина.
Всё вспоминала бы и вспоминала бы Петербург, хмуря гладкий, бархатный лобик; вещи падали бы из рук; руки замирали бы рассеянно на головках прижавшихся к её юбкам детей, взгляд убегал — туда. В дождь она сидела бы у окна и сквозь собственные слёзы уже не видела ни луж, растекавшихся возле крыльца, ни пустынного двора, с тонкими, плохо прижившимися, обтёрханными ветром деревцами... Ни мужика, вывернувшего из-за угла, понурого, как все здесь, и с каким-то странным предметом под мышкой. Наталья Николаевна привстала с кресел, промокнула глаза уже давно мокрым платком, придвинулась к стеклу. Всё равно было не рассмотреть.
— Груня, что он? — крикнула девке, стоявшей на коленях перед горящей печью.
Та подошла, равнодушно вытирая руки о замызганный фартук.
— Известно что: ребятёнок помер, надо схоронить.
— Как — помер?
— А как они мрут? Обыкновенно. Сейчас попа покличет...
По полно рисовать картины несостоявшейся жизни. Стоит только ещё раз подумать: мог бы Пушкин писать в такой обстановке? А ночью под те же всхлипывания навечно зарядившего дождя она бы прижалась к нему:
— В Заводе и то было лучше. И Азя с Катей, и леса...
Итак, они остались в городе и в тридцать пятом году, и в следующем. Денежное положение между тем становилось всё более отчаянным. Он, кажется, всё отдал семье, что мог, но Павлищев слал письма с претензиями. Очередное принесли, когда у него в гостях была Ольга. Прочитав первые же строки, посмотрел на неё совершенно невидящими глазами.
— Мочи нет, какой скучный дурак. Ему что? Отзвонил и с колокольни долой! За столько-то вёрст и я не глуп давать советы, ангел мой. Напиши ему, будь добра: писем его больше не стану в руки брать...
Сначала он говорил почти спокойно. Ольга Сергеевна только заметила, как побелели у него кончики пальцев, державших бумагу. Потом голос стал прорываться криком, слова перегоняли друг друга. Можно было не без труда понять, что он готов всё, всё своё отдать, чтоб только никогда не входить ни в какие отношения с подобными людьми.
— Я карабкаюсь, я карабкаюсь. — Он никак не мог съехать с этого слова. — Я карабкаюсь, а у него свербёж советы давать, донимать меня...
Ольга Сергеевна была раздосадована письмом мужа и мелочностью его, которую хорошо знала. Брату она не возражала и не поддакивала. Пережидала бурю, с тревогой замечая, как изменяется лицо Александра: опять разлилась желчь.
— Саша, стоит ли? Я поговорю с ним...
Пушкин раскрыл рот, ему не хватало воздуха.
Но не будем продолжать вполне достоверную сцену. Прочтём письмо Ольги Сергеевны к мужу.
«...Гнев его в конце концов показался мне довольно комичным, — до того, что мне хотелось смеяться: у него был вид, будто он передразнивает отца».
Смеяться поистине была причина. Правда, любимая сестра поэта вообще отличалась смешливостью — надо простить и её. Тем более что у нас есть свидетельство: при последнем свидании с братом, в июне 1836 года, она наконец кое-что разглядела и «была поражена его худобою, желтизною лица и расстройством его нервов. Александр Сергеевич с трудом уже выносил последовательную беседу, не мог сидеть долго на одном месте, вздрагивая от громких звонков, падения предметов на пол; письма же распечатывал с волнением; не выносил ни крика детей, ни музыки».
Уже в январе 1836 года своего закладывать было нечего. В залог пошло серебро свояченицы Александры Николаевны. Под него у ростовщика Шишкина было взято 2200 рублей (серебро пропало в залоге). В феврале у того же Шишкина — «1200 р. под залог шалей, жемчуга и серебра». В марте: «Взято Пушкиным 650 руб. под залог шалей, жемчуга, серебра». 8 августа опять обратились к Шишкину. Взято было 7000 рублей под такой же залог. Хорошо ещё, что нашлось это серебро: старинное, тяжёлое, гончаровское лучших времён...
Раньше серебра 30 фунтов одолжил для залога старый друг Соболевский...
Но не станем больше перечислять ни закладных, ни долговых обязательств такого рода...
«ЗАСЛУЖИВШИЙ ИЗВЕСТНОСТЬ НИЗОСТЬЮ ДУШИ»
Сейчас нам надо остановиться на дате 4 ноября. Поистине чёрный день. 4 ноября Пушкин и несколько его друзей получили по почте анонимный пасквиль. Вот его содержание:
«Кавалеры первой степени, командиры и кавалеры светлейшего Ордена Рогоносцев, собравшись в Великом Капитуле под председательством достопочтенного великого магистра ордена Д. Л. Нарышкина, единогласно избрали г-на Александра Пушкина коадъютором великого магистра Ордена Рогоносцев и историографом ордена. Непременный секретарь граф И. Борх»,
Писан «диплом» по-французски.
Пушкин так и умер с твёрдой уверенностью, что пасквиль написал старик Геккерн [159] . На чём основана была такая уверенность, мы не знаем. Ведь не на том же только, что бумага оказалась такая, какую употребляли в голландском посольстве?
159
...старик Геккерн. — Геккерн Луи-Борхард де Беверваард (1791—1884) — барон; нидерландский дипломат, с 1823 г. поверенный в делах в Петербурге, с марта 1826 г. посланник при русском дворе. Осенью 1833 г., возвращаясь из отпуска в Петербург, познакомился в Германии с Дантесом, принял участие в его судьбе, способствовал его карьере в России, а в мае 1836 г. усыновил его. В истории отношений Дантеса и Н. Н. Пушкиной играл неблаговидную роль посредника. В 1836 г., в ноябре, после получения анонимного пасквиля, Пушкин заподозрил Геккерна в его составлении. Геккерн же заверил Пушкина и его друзей, что Дантес ухаживает за сестрой Н. Н. Пушкиной — Е. Н. Гончаровой и собирается на ней жениться. Однако недостойное поведение Геккерна и Дантеса впоследствии продолжалось, что явилось причиной резкого письма Пушкина к Геккерну от 26 января 1837 г. и последующей дуэли с Дантесом. После смерти поэта Геккерн 1 апреля 1837 г. был вынужден покинуть Россию.