Шрифт:
Почему — был?
Соня во время пожара уже не жила у Оси. За неделю съехала.
— Все, ухожу, — сказала. — Не сердись, прав был Редькин: не мое это дело. Прости, Ося, от таких, как ты, не уходят, но мне нужно на волю.
…Идиотка! И предательница. На волю… Можно подумать, что Ося заковал ее в кандалы и запер в острог. Да он просто хотел, чтоб ей было удобно, приятно, спокойно. Работай себе — и никаких больше проблем. Еще и зарплату платил регулярно и весьма внушительную сумму не в отечественной валюте, а в долларах США. Другая бы на радостях умерла от разрыва сердца, а она умирала от тоски. Работа не нравилась — это раз. Старалась для Оси, очень старалась, но ничего не получилось. Коммуна Осина была не по душе — два. И Ося здесь ни при чем. Что-то толкало ее изнутри и в спину, гнало — иди, иди, ищи!
А что искать? Новую работу? Соня категорически не знала, чем заняться, не нашла себя, комплекс круглой отличницы мешал: «отл.», «отл.», «отл.» — никакого пристрастия, никакого приоритета. Как у Агнии Барто: «Но мне еще и петь охота…» Вот правда — петь она еще не пробовала. Разве что.
А так — всего наглоталась. И из пресных объятий мужа после третьего аборта, через нездоровый секс со вторым любовником забилась к Осе под крыло, устроилась там поудобнее — и вроде ожила. Глаза стала открывать, голос подавать, балансовые отчеты строчить и всякую прочую документацию довела до полного ажура.
Жаль, что у них с Осей никогда не было секса. Может быть, он стал бы ее тихой пристанью, где, мирно и мерно покачиваясь на волнах любви, спокойной, нежной и взаимной, прожили бы счастливо тридцать лет и три года и умерли в один день, взявшись за руки, будто с высокой кручи в темный глубокий ледяной омут прыгнули, как когда-то в детстве. Ося ее еле спас, и они никому ничего не сказали.
Может, в том-то и дело, что все у них с Осей было, такой остроты ощущения вкусили вместе — дух захватывает при воспоминании. Только секса не было. Чистая дружба, честная и бескорыстная.
Редкостный дар судьбы.
Однако судьба просто так ничего не дарит, и с какой бы это стати — заслужить нужно или отработать. Видно, Соня на это не способна. И у нее чуть не отобрали Осю, насовсем. Наказать хотели ее, и поделом — за легкомыслие, непоследовательность, за детей, которых не родила, за то, что бабушку не простила, за мужчин, которых не полюбила. Этому реестру нет конца — грешна и грехи свои знает наперечет. И исповедоваться может разве что перед Осей.
Но наказать хотели ее, а рикошетом досталось Осе. Коммуна сгорела дотла. И где-то среди обгоревших останков на пепелище обуглилась Осина мечта — раздавать всем мороженое. Столько близких людей потерял сразу.
И сам едва выжил.
Обгорел страшно — лицо, руки, ноги, гортань, легкие. Инвалидом стал. И узнать трудно — весь в буграх, шрамах, голос сиплый, с тяжелым придыханием. И волос нет — обрит наголо, и на голове рубцы, брови, ресницы тоже обгорели, веки не опускаются, и глаза такие беззащитные, что плакать хочется.
Соня, когда в первый раз Осю увидела, уже не в больнице, не в бинтах и гипсе, а в его роскошной московской квартире, чуть не умерла от горя. В этих евро-аппартаментах и раньше все было чужим, инородным ему, но раньше Ося смеялся, называл себя Ротшильдом, и Соня смеялась вместе с ним — Ося опять играет.
Доигрался — вынесли вердикт завистники и недоброжелатели. И поставили жирную точку в конце Осиной биографии.
Неужели доигрался? — с ужасом думала Соня, глядя в его всегда широко открытые, почти ослепшие глаза. И гладила его бугристую руку, на ощупь совсем не живую, напоминающую шершавое полено или застывший гипс, — и внутренне содрогалась от неприятного ощущения. Хотелось отдернуть руку и больше никогда не дотрагиваться до Оси. А лучше бы — и не видеть никогда.
А он всегда видел ее насквозь, ему одному никогда не могла соврать, и это было такое счастье — Ося заменял ей исповедника, собственную совесть в зародыше, без защитного панциря, а иногда ей, грешной метущейся душе, казалось, что он заменяет ей Бога.
— Ты мой Бог, Оська, — шептала она в испуге.
— А ты моя дурочка.
Ося шутил, чтобы сбить пафос, но Соня знала, что он примет на себя все ее беды и грехи и поможет, поддержит, простит. Только рядом с Осей Соня обретала покой, уже, казалось, неземной, отрешенный, вся суета отлетала сразу — чужие колкие обиды, распри в бабушкином райском саду, очередной разрыв с мужчиной, которого опять ошибочно приняла за избранника, бесконечное кружение вокруг своей оси, будто собственный хвост никак не может ухватить, — да все отступало. Это раньше.
А теперь вообще было стыдно такую чепуху рядом с ним переживать. И жалость захлестывала, все тонуло в жалости. Она не привыкла жалеть Осю и гладила, гладила, внутренне содрогаясь, его изуродованную руку.
— Соня, никогда не делай то, что тебе неприятно. И не смей жалеть меня. Слышишь? Или не приходи больше, если тебе так неприятно это видеть.
Соня мотнула головой, опешив, как всегда впрочем, от Осиной прозорливости. Слова прозвучали жестко, но в голосе его она уловила хорошо знакомые ласковые нотки. Он любит ее и жалеет, потому так суров.