Шрифт:
Затем его фигура показалась в лодке, посреди реки. Она всё стояла и не сводила с него глаз.
Вот лодка ткнулась носом в низкий берег лугов. Он вылез на берег и махнул жене своей татарской шляпой. Она не шевелилась.
Тёмная ночь стояла в поймах, унылая и неподвижная, как эта покинутая женщина. Было тихо; ни один листок не шевелился. Только посвистывали невидимые кулички, и казалось, что это уныло свистят кусты, поникнувшие над тихими водами Стылой. Максим повернул в поймы. Одинокий куст на минуту заслонил его фигуру, но затем она мелькнула снова неясным пятном. Она показалась на бугре, исчезла в лощине, опять показалась, и опять пропала и уж больше не появлялась на мутном фоне ночи.
Однодум исчез…
Кошмар
Он лежал на неопрятном диване и спал. Его ноги были до колен накрыты тяжёлым из серых овчин полушубком. Рядом с диваном, у изголовья спавшего помещался маленький столик, на котором стояла наполовину выпитая бутылка водки; возле бутылки валялся на боку стаканчик плохого зеленого стекла, а дальше белела тарелка с солёными огурцами. Пол горницы был неровен, и, когда спящий шевелился, стол начинал постукивать одной ножкой, а валявшийся на боку стаканчик покатывался и позвякивал то о бутылку, то о тарелку с огурцами. В комнате было темно и тихо. Две восковые свечи скупо озаряли из угла унылый полумрак комнаты. Одна из свечей теплилась перед распятием у пробитых гвоздями ног Спасителя, а другая мерцала перед образом апостола Петра, слева от распятия, в углу, возле затянутого кисейной занавеской окна. Свечи иногда потрескивали и бросали из-за пучка верб свет, блуждавший пятнами и по кисейной занавеске окна, и по неровным половицам горенки, и по бледному лицу спавшего человека. Угол обтянутой красным кумачом подушки выдвигался из-под головы спавшего. Его лицо было бледно и искажено страданием. Можно было подумать, что человек этот тяжело ранен в голову, а угол подушки обагрён его кровью. Под глазами спавшего темнели лиловые круги. Световое пятнышко лежало пониже его левого глаза, и едва шевелилось, как жадно присосавшийся паук. Спавший даже почесал у себя под левым глазом и застонал, скрипя зубами. В комнату тихо вошла совсем молодая и очень красивая женщина с бледным лицом и румяными губами, Одно из световых пятнышек, бесцельно ползавших по полу, перебралось на подол её чистого ситцевого сарафана и, по мере того, как женщина подвигалась к дивану, переместилось с подола сарафана на металлическую пряжку её ремённого кушака.
— Савва Кузьмич! — позвала женщина спавшего и боязливо заглянула в его измученное лицо.
Спящий не шевелился и лежал неподвижно с головой глубоко ушедшей в подушку. Женщина вздохнула.
В горенке было жарко и до одурения пахло богородской травой и мятой, которые сохранялись тут же в шкафу, собранные летом и в изобилии засушенные на зиму, как потогонные средства и лекарства чуть ли не от сорока недугов. У образов потрескивали свечи. Молодая женщина глядела на спавшего и думала:
«Ах, Боже мой, до чего это люди к винищу бывают пристрастны!»
— Савва Кузьмич! — снова позвала она.
Спящий пошевелился. Световое пятнышко сидевшее под его глазом, передвинулось ближе к носу; из-под полушубка показались тяжёлые сапоги. Но Савва Кузьмич не проснулся и только заскрипел зубами.
«Ах, Господи, вот спит-то!» — подумала молодая женщина и даже руками всплеснула. Она, вероятно, отчаялась когда-нибудь добудиться спящего и пошла вон из комнаты. Её чёрные, тяжёлые косы лениво зашевелились на спине, как сытые змеи.
А Савва Кузьмич по-прежнему лежал на спине, тяжело дышал и видел странный сон.
В лесу было темно и холодно. Сырой осенний ветер шумел по лесу, срывая последние листья и швыряя их куда попало, как никому не нужное тряпьё. Савва Кузьмич уже давно блуждал по этому лесу, тщетно силясь выйти на опушку. Его как будто томила лихорадка. Непрерывно усиливающийся шум леса наполнял его сердце безотчётным ужасом. Ему почему-то казалось, что это шумит не лес, а ревёт вода, прорвавшая где-то плотину и с бешеной яростью устремившаяся на Савву Кузьмича, чтобы захлестнуть его своими волнами и увлечь куда-то далеко, в какую-то бездну без конца и начала, мрачную, холодную и ужасную, похожую на смерть или на ад.
Савва Кузьмич вздрагивал всем телом и медленно подвигался вперёд, бросая вокруг беспокойные взоры. Наконец он вышел на поляну и остановился. Эта поляна сразу возбудила в нем жгучее любопытство. По его лицу как будто прошла улыбка. Он с трудом перевёл дыхание, прислушался, и на цыпочках пошёл по поляне, внимательно оглядывая в опушке каждый кустик, каждое дерево, каждый пенёк. Савва Кузьмич не ошибся. На одном из деревьев висела на сучке новая крытая казинетом и подбитая ватой поддёвка. Савва Кузьмич сразу узнал эту поддёвку и остановился. Его сердце замерло от ужаса и жгучего наслаждения, как у охотника, с большим трудом выследившего опасного, но дорогого и редкого зверя.
Савва Кузьмич на цыпочках подкрался к поддёвке; он осторожно распахнул её на груди и полез в боковой карман этой поддёвки, холодея от острого и мучительного чувства. В кармане он нащупал бумажник. Савва Кузьмич слегка вздрогнул и тихонько двумя пальцами потащил бумажник вон из кармана, косясь на поддёвку, точно боясь, что она увидит его движение и схватит его пустым рукавом за горло. Однако, поддёвка не шевелилась и её рукава висели как-то беспомощно слабо.
Поддёвка как будто спала. Савва Кузьмич сел на корточки под деревом и раскрыл украденный им у поддёвки бумажник. По его губам снова скользнула улыбка. В бумажнике были деньги. Он повернулся спиной к поддёвке, а лицом к тучке, за которой прятался месяц, и, помочив слюнями кончики пальцев, стал считать ассигнации. В бумажнике было 2500 рублей, Савва Кузьмич переложил деньги из чужого бумажника в свой, а чужой закинул в кусты, насколько хватала только его рука. После этого он внезапно почувствовал облегчение, как человек, хорошо выполнившей трудное и рискованное поручение. Он хотел было подняться на ноги и идти отыскивать дорогу, но внезапно на его голову упала поддёвка. Савва Кузьмич услышал, как её пустые рукава стали искать его горло. «Сафроньевский приказчик!» — подумал он с ужасом, и его ноги задёргало. На его лбу выступил холодный пот. Ему хотелось кричать и отбиваться руками, но ни язык, ни руки не повиновались ему более. Между тем пустые рукава поддёвки сильней и сильнее сдавливали его горло. Савва Кузьмич собрал всю свою волю, замотал головою, застонал и проснулся. Он открыл глаза, с удивлением оглядел горенку и поставил ноги на пол. «Опять до припадка напился», — подумал он, косясь на бутылку. Затем он перенёс свой взор на зеркало. Оно отражало худощавого среднего роста мужчину с помятым жёлтым лицом, беспокойными глазами и рыжеватой бородкой. «Экая харя-то богопротивная», — подумал Савва Кузьмич с тоскою и жалобно позвал:
— Аннушка, Аннушка!
В комнату вошла черноволосая женщина. Савва Кузьмич покосился на образа.
— Аннушка, зачем ты свечи зажгла? — спросил он, почёсывая смятый ворот русской рубахи.
Аннушка удивлённо раскрыла глаза.
— Как зачем? Завтра день-то какой?
— Какой ещё день?
— А вы, видно, память-то пропили? Какой день? Греховодник! Рождество Христово вот какой!
Аннушка поправила ремённый кушак, стягивающий её тонкую талию.
— Бесстыдник, — продолжала она, покачивая головой, — допились до того, что ничего не помните. Я вас будила, будила, а вы только зубами скрипели.