Шрифт:
Горничная сонным и хриповатым голосом буркнула:
— Спят. Все спят. Хоть из пушек пали.
Стёпа тихо пошёл мимо неё в свою комнату. И он слышал за своей спиной, как она почёсывала голые локти и недовольно ворчала:
— А что же молочник-то? Тю-тю, значит. Она разбила, а я отвечай. Ну, жизнь! Света Божьего невзвидеть!
Между тем Стёпа отворил дверь комнаты и остановился на пороге, поражённый. В комнате было тускло и тихо. Только как будто свет луны проливался сквозь узкое окошко и светящимся пятном освещал стул перед небольшим тёмным столиком. И на этом стуле, облокотясь локтями на стол, сидел отец Стёпы. Стёпа даже вздрогнул от неожиданности и с жгучим любопытством оглядывал всю сутулую фигуру отца. Отец сидел, не шевелясь, и только как-то весь колеблясь в лунном свете. Впрочем, когда Стёпа переступил порог, старик повернул к нему голову и остановил на сыне насмешливый и холодный взгляд. Это переполнило чашу терпения сына; он даже задохнулся от негодования.
— А-а, — протянул он негодующе, — шпионить, подглядывать, на разговор вызывать? Хотите? Хотите? Да?
Он приблизился к отцу, прошёлся несколько раз вокруг его стула, нервно потирая руки, и вновь остановился перед отцом. Отец не проронил ни слова.
— Слушайте же, когда так, — выкрикнул Стёпа, — слушайте, слушайте!
— Знайте же, — едва перевёл он дыхание, — знайте же, что вы меня до этого довели! Вы, вы!
— Не отпирайтесь! — повысил он голос. — Не отпирайтесь! Вы — смерть, яд! Вокруг вас, как вокруг Пушкинского анчара, вся окрестность на три версты в окружности вымирает! Вы — зараза! И я питался вашими соками двадцать два года.
— Не отпирайтесь! — снова крикнул он в бешенстве.
— Всю жизнь вы меня измором морили, — продолжал он осипшим голосом, — всю жизнь! И ваши законы природы всю жизнь из меня жилы мотали; и вымотали, вымотали, наконец! Радуйтесь!
Стёпа на минуту закрыл лицо руками и вновь оторвал их, ещё ближе придвинувшись к отцу. Он ждал с его стороны какого-нибудь слова, намёка, жеста, но тот упорно безмолвствовал, насмешливо поглядывая в самые глаза сына.
— Молчите? — проговорил Стёпа укоризненно. — Молчите? Отмолчаться хотите!
— А помните, — помните, — понизил он голос до шёпота, — как вы меня на Липовецкой ярмарке законам природы учили? Помните? Мне шестнадцать лет тогда было, и вы уж заражать меня начали. Вы меня обвешивать тогда учили, — склонился он к самому лицу отца, — обвешивать!
Стёпа вновь на минуту замолчал; ему показалось, что краска стыда залила всё лицо старика и даже кожу его головы под поредевшими седыми волосами.
— Но я не заразился вконец, — продолжал Стёпа, — не заразился. Она меня спасла! Она — святая, непорочная, нездешняя! — вскрикнул Стёпа, с просветлевшим лицом и простирая руки вверх.
— И вам это спасение моё обидней всего показалось, — снова перешёл он в шёпот, — и тогда вы вот к какой уловке прибегли, вот к какой уловке!
Сын замолчал, измерил отца с головы до ног негодующим взором, прошёлся по комнате и остановился перед отцом вновь.
— Ведь я знаю, — выкрикнул он осиплым голосом, — знаю, что это ты мне нынче утром с Дашей письмо подослал. Ты нарочно своей воровской рукою почерк её подделал и о бритве мне намекнул. Нарочно! Ты обманщик! Ты дышишь обманом, и без обмана тебе так же трудно, как рыбе на сухом берегу.
— Ты и сына обмануть хотел, — кричал он в бешенстве, дрожа всем телом, — единственного сына, потому что он против законов природы идти хотел, а для тебя это хуже смерти. Ты сыноубийца! — выкрикнул Стёпа, задыхаясь и потрясая кулаками.
Он замолк; на пороге его комнаты внезапно появилась горничная.
— Что это вы, Степан Васильич, озоруете? — сказала она. — Батюшка жалуется: спать, говорит, не даёт. Или, говорит, он мадеры насосался.
И она ушла. Стёпа бессильно опустился на стул.
«Так вот оно что, — подумал он с ужасом, — стало быть, правда, не он письмо-то писал, не он, а она!»
— Стало быть, правда, она придёт. Или я к ней пойду? А? — шептал он бледными губами.
— Что же мне теперь, братцы мои, делать-то? — повторял он в десятый раз осторожным шёпотом. И он в недоумении разводил руками. Жалкая улыбка бродила порой по его губам. Он неподвижно сидел на своей постели, уцепившись за её края, внимательно вглядывался в тусклый полумрак комнаты и иногда порывался что-то сказать.
Но тотчас же он как будто принимал чей-то строгий наказ, и тогда он грозил самому себе пальцем и шептал:
— Тсс! Тише. Помолчим, братец, помолчим.
И снова он продолжал вглядываться во мрак.
Кажется, он поджидал её. И вдруг всё его лицо осветилось неизъяснимым счастьем. У того же окна, где раньше он видел сутулую фигуру отца, матовым пятном засветился теперь её серебристый образ. Скорбные глаза обдали его тёплой волною. Он простёр к ней руки.
— Родимая моя! Кротость моя! Счастье моё! — прошептал он, изнемогая от восторга.