Шрифт:
— Если бы она знала об этом, то поверьте… — наконец, шепчет она.
— Что знала? — упрямо перебивает её Адарченко. — Что больные дети мать к себе зовут? Если она не знала об этом, значит, она холая дура!
Он встаёт и взволнованно ходит из угла в угол по комнате. Порою он подходит к окну и глядит на чернильную кляксу, чернеющую за окнами, а его лицо сразу выражает собою и бесконечную жалость к погибшей девочке и бесконечное презрение к её матери.
— Да, — говорит он, слоняясь от угла до угла, — если бы не нужда, я бы не стал и работать для такой хнусной женщины. На что ей деньхи? Да, нужда, ничего не поделаешь. Брату двадцать рублей в месяц высылать надо. А где их взять?
Между тем Надежда Павловна сидит в своём кресле с потемневшими глазами и думает: «Почему ей никогда в жизни не говорил ничего подобного ни один мужчина? Зачем ей льстили всегда и все? Зачем ей лгали? Зачем ей внушали в семье, в школе, в обществе, что покорять мужские сердца и блистать — самое почётное занятие для женщины? За что её заставляют теперь выслушивать такие тяжкие оскорбления?»
Ей делается жалко самое себя до слез. Адарченко слышит рыдания и оборачивается. Надежда Павловна сидит в кресле, поставив локти на стол и глубоко втиснув тонкие и бледные пальцы в крутые завитки чёрных волос. Её голова трясётся, она рыдает.
«Вот ещё штука-то!» — думает Адарченко; он подходит к ней, трогает её за плечо и говорит:
— Вы о чём? Что с вами? Да будет же вам! Вам жалко девочки? Да? Вот видите, вам жалко, мне тоже жалко, до слёз жалко, а мать в три хода ни разу не заглянула на её мохилку! А вы ещё за неё заступаетесь! Да будет же вам! — трогает он её за плечо.
Однако, Надежда Павловна продолжает рыдать, и Адарченко с тоской думает: «Чем бы её утешить?»
При этом он вспоминает, что, когда женщины плачут, им дают воды. Он подходит к самовару, берет стакан и цедит в него дымящейся воды.
— Нате вот, выпейте, — сконфуженно говорит он, поднося стакан к губам женщины.
Та делает глоток и тотчас же отстраняет стакан рукою. На её губах скорбная улыбка, в глазах слезы.
— Вы мне весь рот обожгли, — говорит она, — вода горяча!
Она снова начинает плакать. Тем временем Адарченко бережно несёт стакан к окну и ставит его на подоконник.
— Я вот сейчас остужу, вы подождите, не плачьте, — говорит он и думает:
«Вот чудная женщина! Святая женщина! Какое нежное сердце! Однако, я разжалобил её на свою шею!»
Он снова сконфуженно подходит к ней и начинает её утешать.
— Послушайте, перестаньте! — теребит он её за плечо. — Ведь девочка, может быть, умерла и не оттохо, что у неё мать убежала. Дети вообще часто мрут. Это уже их хфортуна такая. В деревнях вон 50 процентов умирает. Хфакт. И мать её, наверное, прекрасная женщина. Ведь мужчинам верить нельзя. Они за хлаза о всех женщинах скверно ховорят. В хлаза лебезят, а за хлаза ругают…
Он долго говорит всё в том же роде с каплями пота на лбу и слезами в глазах. Ему от души жаль эту чуткую к чужому горю женщину.
Мало-помалу лицо Надежды Павловны начинает светлеть, и через четверть часа оно всё играет, как шампанское.
Только к концу вечера она на минуту задумывается. Как она раскроет, однако, завтра утром своё инкогнито?
Бритва
I
Хмурый осенний день неприветливо глядел на землю. Было ещё не поздно, но мутные волны сумерек уже затопляли мало-помалу всю окрестность, выцветшую и полинявшую от ненастья. В воздухе пахло сыростью; дул ветер; обнажённые вершины сада гудели по-зимнему, а вся усадьба купца Лопатина, брошенная среди плоского поля, имела вид донельзя жалкий и затерянный. Так, по крайней мере, казалось Степе Лопатину, уныло расхаживавшему по пустырю за садом. По его бледному лицу, едва опушённому бородкой, бродило выражение безысходной тоски. «Зачем я пойду туда? — думал он, поглядывая на усадьбу. — Чего я там не видал? Батюшка пилит старосту, староста — рабочих, рабочие дубасят скотину. Вот и вся музыка. И другой не услышишь во веки веков!»
«А когда меня женят, — внезапно пришло ему в голову, — и у меня та же история пойдёт, потому что другой истории, должно быть, и на свете не бывает! Пакость! Гадость!» — едва не вскрикнул он с тоской на всём лице. Он хрустнул пальцами и снова уныло заходил по пустырю. В то же время ему вспомнилось, что ровно через неделю, в день Казанской Божьей Матери, к ним приедут родные его невесты и сама невеста Машенька Блинцева. А накануне Казанской ему нужно будет ехать в город, за тридцать вёрст, чтоб купить невесте подарок. Так ему приказали родители, и, следовательно, так нужно. Ему вспомнилось хорошенькое личико Машеньки Блинцевой, но он с тоской подумал: «Хохочет, всё-то она хохочет, а над чем — неизвестно!» Он в недоумении развёл руками, повернул налево и уселся в самом конце сада на покосившейся скамье. Отсюда весь пустырь был у него перед глазами. Он лежал среди мутных осенних сумерек плоским грязнобурым пятном. Только одинокая берёзка, тонкая и прямая, как свечка, вздымалась посредине этого пустыря; а у её белоснежного ствола чернела своей тонкой резьбой чугунная решётка могилы с таким же невысоким крестом. Эта могила сразу же приковала к себе всё внимание Стёпы, и он уставил на неё тоскующий взгляд. Он всегда глядит на неё так; вот уже месяц, как он не может смотреть на неё иначе. Странные мысли приходят ему в голову в эти минуты.
Стёпа шевельнулся на скамье и задумался. От кого-то, когда-то, где-то, — Стёпа сам не знает теперь достоверно, — но он слышал, что здесь, в этой могиле, схоронена дочь прежнего владельца Лопатинского поместья, молодая девушка, покончившая свои дни самоубийством. От кого он мог слышать эту историю, — Стёпа положительно терялся в догадках, и порою его мучило подозрение, уж не сочинил ли он эту легенду сам в один из тоскливых вечеров. Впрочем, Стёпа сейчас же гнал от себя это подозрение, и невольные вопросы зарождались в его голове: как оборвала эта девушка свою молодую жизнь? Повесилась? Утопилась? Застрелилась?