Шрифт:
Оксману не давали работать спокойно. На этот раз жизнь историка подверглась опасности за переписку с Г. П. Струве, профессором американского университета в Беркли.
Через аспирантку из Америки Оксман передал западному ученому письмо. Проходя через таможенный досмотр в аэропорту, неопытная молодая женщина обронила не то тетрадь, не то записную книжку. Таможенники вежливо осведомились о том, что бы это такое могло быть? Аспирантка, воспитанная в лучших традициях взаимоотношений частного лица с представителями власти, была убеждена — неприкосновенно все, что есть privacy. Она поспешно воскликнула: «Это дневник!» Ее задержали. Сфотографировали и дневник, и записи семинарских занятий, и письма. Аспирантку в конце концов выпустили. Струве письма не получил. За Оксманом установили наблюдение.
Теперь мне предстоит рассказать, как доверчивость Аркадия и, в свою очередь, доверчивость Юлиана Григорьевича сыграли с ними обоими злую шутку. Только «шутка», пожалуй, тут слово неуместное.
Аркадий был человеком общительным. Среди наших знакомых появился некто X — начинающий журналист, радостно учившийся у Аркадия писательскому ремеслу. Он умел слушать и любил расспрашивать. Он всегда был готов помочь, хотя при этом слишком усердствовал. Он весьма настойчиво допытывался, какая же все-таки у Аркадия «положительная программа»? Как-то, выпросив почитать отрывок из рукописи «Сдачи и гибели…», он позже назначенного времени вернул его и довольно долго и сбивчиво объяснял причину задержки.
Нашим друзьям X не нравился. Но Аркадий продолжал принимать младшего собрата по перу. То ли его лагерное чутье притупилось, то ли его забавляли отношения, в которых он сам теперь играл роль учителя. Вопрос о положительной программе легкое сомнение у Аркадия вызвал, но не насторожил. И кто знает, может быть, отрывок из «Олеши» просто залежался на ночном столике нашего милого знакомого, а вовсе не был отнесен на просмотр куда надо. Все же наконец подозрение коснулось Аркадия, и на скамейке бульвара на Ленинградском шоссе недалеко от нашего дома между ним и X произошло неприятное объяснение.
А в редакции «Нового мира» я столкнулась с поэтом Корниловым, который счел нужным предупредить меня о серьезных подозрениях, которые вызывает X. Оказалось, его застукали при осмотре ящиков письменных столов во время обеденного перерыва. Предостережение, однако, запоздало.
Давно уже X упрашивал Аркадия познакомить его с Оксманом, и тот многократным настояниям уступил. Знакомство состоялось. X не вызвал подозрений и у Юлиана Григорьевича. Глаза-буравчики не просверлили начинающего литератора. Да и то сказать: его же рекомендовал бывший зэк! Оксман показал любознательному гостю книги, полученные из-за границы: издания Струве и Филиппова, «Новый журнал», «Грани», каталоги зарубежных книжных магазинов.
Через несколько дней после визита X в темноватый кабинет ученого вошли голубые околыши и быстро пересекли комнату по диагонали, как будто бывали тут не раз, сразу подошли к той полке, о которой как будто точно знали, где она, и взяли эмигрантские издания прямо с того места, с которого их доставал Оксман, показывая нашему знакомому. «Криминальные» книги были конфискованы и увезены на Лубянку.
Как вошли, куда направились, с какой полки сняли — все это в быстром темпе нам продемонстрировал сам Юлиан Григорьевич. В соответствии с отечественными традициями ему теперь ничего другого не оставалось, как ждать очередного ареста.
Мой письменный стол в издательском отделе Полиграфического института (где я в то время работала) придвинут к широкому окну, нависшему прямо над тротуаром в проезде Серова. Мы занимаем помещение напротив Политехнического музея. Это окрестности Лубянки. В окно кто-то осторожно стучит. Я поднимаю голову и в первый момент даже не узнаю напряженное, как бы застывшее лицо Юлиана Григорьевича. Он жестом вызывает меня на улицу. Выхожу, и мы быстро договариваемся, что я немедленно приду в подъезд старой библиотеки Института мировой литературы. Это совсем рядом.
Через несколько минут мы с Оксманом встретились в темном обшарпанном подъезде библиотеки, где я не раз передавала нашим знакомым «самиздат». Его вызвали туда: одно из двух — или вернут книги, или оставят там и его самого. До тревожного свидания оставался час. Мы вышли на улицу и час кружили вокруг Лубянки. Оксман волновался и топил возбуждение в быстрых, наскакивающих одна на другую фразах. Он репетировал свой разговор с кагэбэшниками, опасался, что могут вызвать Аркадия, задавал мне вопросы, разрешая последние сомнения, и уверял, что не считает нас причастными ко всей этой истории. Большой ученый, мудрый человек, опытный зэк искал защиты. У кого? Я старалась выглядеть спокойной и уверяла его, что все обойдется. И мы все ходили по близлежащим кварталам и не могли уйти далеко, чтобы не пропустить назначенного часа, и слепые окна страшного дома смотрели нам в спины.
Старика отпустили.
Теперь наши визиты к нему выглядели иначе. Разговоры на некоторое время утратили свою живую непосредственность: где-нибудь да был запрятан микрофон. Иногда мы переходили на шепот или писали записочки друг другу. Оксман заметно постарел и жаловался на зрение. У него появилась новая привычка. Быстро подкинув кулачок правой руки, он протирал им правый глаз и потом вывертывал кулачок наружу.
Последний раз мы навестили Юлиана Григорьевича незадолго до нашего отъезда насовсем. Он явно повеселел. Книги ему вернули. Часть обвинений с него сняли. Его даже могли восстановить в правах ученого, специалиста, биографа, историка, текстолога — обещали вернуть исчезнувшее со страниц научных изданий имя. Оставалось совсем немного: подписать покаянное письмо.