Шрифт:
Вот и теперь. Он узнавал и не узнавал своей просторной, роковым образом опустевшей год назад трехкомнатной квартиры. Все в ней носило следы заброшенности и запустения. Все было странно чужим и смутно знакомым. Будто некогда приходил он сюда в гости, или видел где-то похожую театральную декорацию, или в каком-то романе читал описание такой обстановки. Возможно, он даже сам все это придумал вместе с расположением комнат, но потом отверг замысел и уничтожил черновик. Заботливая женская рука целую вечность не касалась запыленных старых шкафов, не наводила порядок в захламленных углах и на кухне, не мыла допотопной газовой плиты с потеками пригоревшей пищи. Лишь с концертного рояля и стоящей на нем фотографии молодой женщины всегда была тщательно вытерта пыль. Все же остальное — завалы журналов, книг, нот, бездействующий двухтумбовый письменный стол на львиных резных лапах и беспорядок стульев, недвижность напольных часов с боем в темном узком деревянном футляре и множество покосившихся, потускневших гравюр в рассохшихся рамах — свидетельствовало о небрежном хозяйствовании неряшливого вдовца.
Всего несколько пожелтевших от времени листков, исписанных нервным почерком, лежало на столе. После смерти жены Платон Николаевич не прикасался к ним. Могучие львиные лапы атрофировались. Тяжелый маятник за толстым граненым стеклом застыл в прозрачной смоле отвердевшего времени. Черные фигурные стрелки на золоченом циферблате парализовало. Электрические часы на кухне, кем-то когда-то подаренные, тоже разучились ходить. Других в доме не было. Ручных часов Платон Николаевич не носил ни перед войной, ни после. А уж во время — тем паче.
Иногда среди ночи его будили звуки рояля, он поднимался, бродил по квартире, зажигал свет и уже не мог уснуть до утра. Некоторое успокоение и как бы даже моральное удовлетворение приносили заботы о надгробном памятнике, который, впрочем, пока не удалось заказать и из-за денежных затруднений, и из-за отсутствия на складах подходящего материала. В своих мечтах и размышлениях Платон Николаевич колебался между благородным лабрадором и сверкающим даже в сумерках авантюрином и уже мысленно — каждый раз, правда, в разных вариантах — представлял себе каменную стелу с изображением летящей птицы.
Его часто преследовала теперь мысль, что нынешняя его жизнь это сон, в котором он вновь встретит свою Ирину, возлюбленную музыкантшу. Достаточно было одного какого-нибудь жеста, знакомой интонации, запаха духов — и он сходил с ума. Малейшее сходство возбуждало в нем целый каскад сладостных воспоминаний и сиюминутных желаний. Не помня себя, он бросался в омут, припадал к чьим-то рукам, губам, коленям, но скоро неизбежно обнаруживалось, что это лишь погоня за призраком. Дурманящие видения, обманные миражи чередой проходили мимо, исчезая навсегда, не оставляя следа в душе, а безумная надежда каждый раз возвращалась. Он будто не понимал, что уже состарился. Сны ничему не учили. Платон Николаевич оказывался над ними не властен.
Высокий потолок и тусклое освещение ванной комнаты напоминали больницу. Открутив кран, Платон Николаевич на высокой ноте затянул песню без слов, и, хотя ее заглушал звук льющейся воды, получалось так жалобно и печально, словно скулила собака, звал на помощь немой, заходился в плаче ребенок. Вымыв, однако, после улицы руки и наскоро вытерев их несвежим вафельным полотенцем, Платон Николаевич совершенно преобразился, стремительно перестроившись на иную волну. Он легкой, чуть даже вихляющей походкой отправился в кухню, зажег газ, поставил на конфорку чайник и вернулся в большую комнату. Довольно неожиданным после такого пассажа было следующее его действие. Он взял вдруг стоявшую на рояле фотографию молодой женщины, сдвинул на лоб очки и, поднеся близко к глазам, начал, наверное уже в тысячный раз, разглядывать по частям черно-белое изображение: белозубый насмешливый рот, озорное выражение лица, упрямую, нависшую над высоким лбом челку.
Чайник закипел и почти выкипел, а Платон Николаевич все продолжал водить возле подслеповатых глаз фотографию, мысленно соединяя отдельные фрагменты изображения в единое, одному ему ведомое целое, которое постепенно приобретало объем, цвет, начинало двигаться, смеяться, жить.
В эту ночь ему приснился какой-то особенно тягостный сон. Будто стоял он перед дверью с табличкой «Strengst verboten»[15] и давний его приятель Антон, сам, между прочим, на себя не похожий, пытался ему втолковать что-то, касающееся получения совершенно одинаковых — идентичных, научно выражаясь, генетически подобных особей. Тут прозвучало в разговоре слово, похожее на «клан», только, кажется, с гласной «о» посредине, и Платон, ровным счетом ничего не поняв из объяснений своего ученого приятеля, вошел вместе с ним в эту дверь — в лабораторию, все помещение которой занимала стеклянная установка, состоящая из множества прозрачных сфер, эллипсоидов, изогнутых трубочек, спаянных друг с другом в прихотливо-непристойных позах. Набрав в шприц белесую жидкость наподобие мыльной воды, Антон впрыснул ее в головное отверстие стеклянного гомункулуса, выполняющего роль мужчины — мужчины в строго научном смысле этого слова, объяснил Антон, — после чего установка заработала. Сам по себе начал тарахтеть какой-то невидимый моторчик, жидкость перетекла в другой сосуд, раздался щелчок, все на мгновение замерло, а затем из сдвоенной сферы посыпались совершенно одинаковые стеклянные икринки. Это и было так называемое клонирование — совокупление, оплодотворение и рождение неотличимых лабораторных особей в стеклянных чревах.
И вот они уже оказались на каком-то ученом собрании, где обсуждалось недостойное поведение хозяина стеклянной установки в студенческие годы. Выступавшие заверяли собравшихся, что стихи, которые он тогда писал, самым пагубным образом влияют теперь на эффективность научно-производственной деятельности всего институтского коллектива. Сидящие в зале сначала изредка, потом все чаще стали выкрикивать с мест: «Отделить и очистить!» — пока это странное предложение не зазвучало угрожающе. «Отделить и очистить! Отделить и очистить!» — скандировал уже весь зал.
После митинга разгоряченные участники по одному подходили к Антону Николаевичу, радостно поздравляли его, жали руку, дружески похлопывали по плечу, уверяя, что мероприятие прошло удачно, lege artis[16], как говорят в ученой среде, и пусть он теперь поскорее подготовит все необходимые письма, телеграммы и резолюции об уходе по собственному желанию, а затем поспешит, что называется, ad partes[17]. Consensu omnium[18], так сказать, поскольку незаменимых людей, как известно, не существует. Антон тоже улыбался, благодарил, смеялся, как говорится, ab imo pectore[19], а когда вернулись в лабораторию, его было опять не узнать. Бледный, осунувшийся, с черными мешками под глазами, он постарел сразу лет на двадцать.