Шрифт:
Тем не менее приходится перестраиваться. Приходится переходить от сложного к простому. От сложного для сына — к сложному для себя. У них с Клоником, оказывается, совсем разные представления о простом и сложном. Можно даже сказать — прямо противоположные.
И вот они идут друг другу навстречу. Прорубаются сквозь густые заросли. Продвигаются шаг за шагом. Совершается общая работа мысли. Складывается новое для каждого из них мышление. Намечается неожиданное, нестандартное решение.
Они идут все-таки очень медленно, а паровозик быстро бежит по рельсам. Он бежит из пункта А в пункт Б, тогда как другой паровозик с еще большей скоростью бежит в противоположном направлении.
Кустов-старший вышагивает по квартире. Кустов-старший пыхтит как паровоз, который прошел уже половину пути. Еще немного, и Кустов-старший поймет, может, самое для себя главное и трудное: на каком именно расстоянии от пункта А оба паровоза встретятся.
— Сейчас, сейчас… — говорит он сыну. — Только не подсказывай!
Кажется, они поменялись ролями. Кто из них теперь ученик, кто учитель — не вполне ясно. Кто старший, кто младший — и того меньше.
— Вот! — восклицает Антон Николаевич и, совершенно забывшись в восторге преодоленного им наконец внутреннего препятствия, бросается на диван.
Он закладывает руки за голову. Он лежит, будто на лесной полянке. Будто у себя дома. Неподвижный взгляд устремлен в потолок. Там, на потолке, написано окончание второго варианта решения задачи.
…И вдруг такая тишина вокруг. Только щебет птиц да бездонное небо. Чуть покачиваются уходящие ввысь стволы сосен. Чуть кружатся их высокие вершины… Антон Николаевич ощущает изнурительную слабость и полную беспомощность. Антон Николаевич никак не может подняться с дивана. Или не хочет? Тело сковал сладостный сон. Но ведь он не спит. Он все видит, понимает и, наверно, впервые за много лет чувствует себя по-настоящему дома. У себя дома, на своей постели. Он чувствует, что умирает, но почему-то совсем не страшно. Может быть, потому, что рядом находится сын, который закроет ему глаза. Что ж, прожита большая, разная, по-своему счастливая жизнь. И потому это мгновение мерцающего сознания окрашено в какие-то неправдоподобные, сияющие тона…
— Па, тебе плохо?
Антон Николаевич с трудом опускает ноги на пол. Хочется пить. Во рту пересохло. Над левой ключицей тянет. Над левой ключицей ноет, отдает в лопатку. Будто там лопнул старый нарыв, гной вытек, стало легко — и теперь чуть дергает, щекочет, затягивается молодая ранка.
Ватные ноги неуверенно ступают по половицам паркета. Тело невесомо. Пошатывает. Антон Николаевич выходит на кухню, нацеживает заварки из пузатого фаянсового чайника.
Когда возвращается, Клоник уже слушает Челентано. Включил кассетник, запустил на полную громкость, развалился в кресле, раскидал по ковру свои длинные ноги в кроссовках. А шея тонкая, как у девочки. И даже косичка спускается по желобку сзади, наползает на воротник.
Антон Николаевич подходит. Антон Николаевич треплет густые волосы сына. Голова Клоника покорно мотается из стороны в сторону.
— Решил наконец, куда поступать?
— Никуда.
— Почему?
— Неохота.
— Что это вдруг?
— А на фига! Зарплата копеечная, а воровать и без высшего образования можно.
— В каком смысле?
— В обыкновенном. Все заврались, заворовались кругом.
— Я, например, тебе никогда не врал, — говорит Антон Николаевич, и голос его при этом дрожит.
И снова все вокруг окрашивается в какие-то неземные тона. Плывут, множатся перед глазами радужные золотистые круги…
47
— Антон! Кхе!.. Слышишь?.. Ты слышишь меня?.. Как можно?.. Ведь семья…
Какой-то бред. Бессвязная речь. Запутанная и темная. Бессмысленное шевеление губ. Вытаращенные за выпуклыми стеклами очков чистые, голубые глаза маньяка. Топорщится, подпрыгивает колючая щеточка усов.
— Это жестоко… Кхе!.. Это бесчеловечно… Я бы никогда…
— Кончай! — орет на него Тоник. — Совсем заврался. Он бы никогда… Сам-то!.. Твоя-то семья где?
— Молчи! Щенок! Кхе! Не тебе судить! Доживи до моих лет! Жизни не видел…
— Он прав, Тоник, — нехотя, равнодушно, устало, как бы по одной только скучной обязанности, говорит Антон Николаевич. — Он ведь действительно старше…
Тоник ухмыляется. Клоник насупился. Тоник-Клоник молчит. Неуклюжий, нелепый, длинный, нескладный, не видевший жизни Тоник-Клоник-Дылдочка. Что-то вроде отцовской жалости, на которую Антон Николаевич, может, теперь и не имеет права, поднимается в его душе. И тотчас сменяется глухой неприязнью к этому бездуховному, еще не оформившемуся, но уже изнывающему от низменных желаний куску плоти. Будто, глядя на Тоника, он вспоминает о каком-то собственном позоре, постыдном переживании юности. Его раздражает и запах пота стремительно взрослеющего организма, и раздутый гормонами нос, и мина наглой самоуверенности на лице.
А Тоник уже фиглярничает. Тоник паясничает вовсю.
— Праведник нашелся! Тоже мне. Папашка! Каццо моржовый. Стронцо стоеросовый. От всего этого твоего вранья тошнит. От всех твоих праведных, правильных речей выть хочется. Понял? Ва фан куло! Тьфу!..
Платон не слушает, отключился. Его взгляд блуждает. Дым коромыслом. Цветные стекла горят. На левом лацкане велюрового пиджака фосфоресцируют карамельки — раковые шейки орденских планок на черном бархатном фоне. По случаю праздника? Торжества? Какого именно?