Шрифт:
Что осталось еще от того новогоднего вечера, согласись, во многих отношениях решающего? Ведь, несмотря на приоткрывшуюся бездну, на чувство неловкости, даже стыда, ты ринулся как одержимый навстречу своей судьбе.
Все, хватит! Нет никакого смысла задерживаться дольше на школьном карнавале. Айда на улицу, в снег и метель, на залитую огнями улицу Горького, на наш родной многолюдный московский Бродвей, где чуть позже мы обязательно повстречаем Индиру, раз уж ты, разнесчастный телелюй, втюрился в нее и тебе теперь это так необходимо. Мы увидим твою барышню, церемонно прогуливающуюся в черно-белой шубке со свисающими отовсюду хвостиками и такой же точно муфтой на груди. Боюсь, однако, что это не горностаи, хотя издали очень на них похоже.
Зимние школьные каникулы, понял? Тормози лаптей! Выключай к чертям собачьим свою тикалку! Остановись, мгновенье, ты прекрасно… Правильно говорю, Телелюев? Выражаюсь понятно? Мне бы те годы вернуть. И еще бы заполучить одну штуку — современный самокат, роликовую лыжу, доску на четырех колесиках. Вихрем бы спустился от Пушкинской площади до самого Охотного ряда, и — можешь быть уверен — ни одному милиционеру меня тогда не догнать. Такой бы слалом показал, что закачаешься. Давно уже, кстати, мечтаю стать фанатом доски, самокатящимся человеком. И плевать тогда я хотел на любые почетные дипломы и свидетельства, на все педагогические, социально-психологические и ангидридно-перекисные науки, на математику и статистику, на хорошую успеваемость и примерное поведение, на обманувшие нас мечты и на девушку в сиреневом сари. Поверь, приятель, нет ничего лучше такого Ноева ковчега, этой лыжи-ладьи на маленьких широких колесиках. На ней ведь можно и по прямой, и по синусоиде. Как вверх, так и вниз. Движение все, приятель, цель — ничто, и в том, что я так бездарно провел каникулы, слоняясь взад-вперед по улице Горького с единственной надеждой встретить Ее, виноват, конечно, прежде всего я сам, но и время, наверно, и незрелость общества, еще не додумавшегося до самокатящейся монолыжи — священного атрибута новой веры. Разве стал бы я заниматься этой полуспортивной ходьбой, если бы избыток энергии уходил на виляние бедрами, на сообщение чудо-самокату необходимого момента движения? Мне бы, дураку, тогда пусть даже на обыкновенные лыжи приналечь или скоростной бег на коньках освоить, но слабое здоровье, дружище… Но бронхоэктазия, приятель. Учти, вопрос об очередном запуске в левое легкое красной резиновой трубочки еще не был снят с повестки дня. Подобная ситуация не вдохновляла на спортивные подвиги, хотя, если разобраться, только они и могли бы спасти от волосатых рук Ординатора и от роковой, разбушевавшейся вдруг страсти.
Улица Горького, Телелюев! 1956 год.
Улица Горького катится на всех своих четырех колесиках, на восьми, шестнадцати, двадцати четырех колесах от Моссовета до Телеграфа и обратно. Доисторические «эмки», «победы» и «москвичи» в вихре снежной пыльцы. Солдатики-милиционеры застыли на осевой линии, застряли в плоскости трения встречных потоков, в точках пересечения диагоналей равносторонних и вытянутых прямоугольников площадей. Серое небо простегано спрессованными хлопьями снега. Ты плетешься по левой, телеграфно-моссоветовской стороне улицы, на которой стоит ее двухэтажный дом, бредешь в почти нереальной надежде встретить — просто увидеть, ибо от одной только мысли, что она может с тобой поздороваться, бросает в жар, кровь ударяет в голову, наступает полная слепота, глухота, потеря чувства ориентации. Смеркается быстро, надвигается ночь и хмарь. Ты — вечный двигатель, неостановимый маятник, лишь на миг замирающий в нижней точке, где находится ее зеленовато-серый двухэтажный дом, далеко вытянувшийся вдоль широкого тротуара, и подъезд — прямоугольная темная дыра в неизвестность и тайну. Скорее всего, ты даже не хочешь увидеть ее: нервы и так натянуты до предела. Достаточно уже одного неприкаянного болтания из стороны в сторону в поле притяжения этого одноподъездного, однополюсного магнита с уютными, старозаветными, то там, то тут вспыхивающими окнами, за одним из которых Ее жилище — сцена маленького домашнего театра в крошечной волшебной табакерке. Ток включают и отключают, магнитное поле возникает и исчезает, сердечник втягивается и выталкивается. Тик-так, тик-так… Но даже и этого традиционного звука нет у бесшумного электрического хода бесконечных отроческих часов только что наступившего 1956 года. Ноги гудят. Подводит живот. Ты чувствуешь уже голодную горечь во рту. Пора домой, тебя ждут, волнуются, ты пропадаешь целый день. Но воля парализована, ноги как ватные. Вот только еще раз, думаешь: туда и обратно. Еще и еще — и снова возвращаешься к мутно светящейся застекленной двери подъезда.
Да, это гипноз, приятель. Только почему загипнотизирован ты один? Почему к дому номер три по улице Горького, расположенному рядом с драматическим театром имени Ермоловой, не стекаются толпы несчастных? Куда они все подевались, те извечные вахлаки, неистовые паломники, фанатики веры, неисправимые идеалисты, покорные мерины, которых когда-то привязывали к этому чудом сохранившемуся, торчащему у самого края асфальтированного тротуара каменному шпеньку?
Возможно, старорежимные кирпичные стены дома № 3 как-то ослабляли гипнотическое действие девушки-медиума на проходящих мимо подъезда мужчин и юношей, мальчиков и подростков. Лишь твои бесстыдно-чувственные рецепторы улавливали то, что лучше бы совсем не улавливать такому телелюю, как ты.
Но-о-о, мертвая!.. Пошел! Пошел!
Что?
Поехали, говорю, дальше.
Разве школьные каникулы кончились?
А тебе, кажется, еще не надоело болтаться между Пушкинской площадью и Манежем…
Просто всегда бывает немного грустно, когда подходят к концу школьные каникулы. Давай-ка подсыпем немного снега на асфальт — незабываемого романтического снежка крутой зимы 1956-го. Потом ведь начнется такое бесснежье. На долгие годы. Даже десятилетия. Грязь, слякоть, дожди в феврале.
Раз речь зашла о романтике… О чем ты грезил в четырнадцать лет?
О женщине, это ясно. О женщине-богине.
Полагаю, речь идет о духовном влечении. Иначе зачем попусту тратить время, ошиваясь под окнами Индиры, вместо того чтобы навестить Сильвану или позвонить Красотке Второгоднице? Ведь в случае с Индирой была, что называется, полная безнадега: вы еще и словом не перекинулись, а там тебе явно светило — с Сильваной уж во всяком случае. Не станешь же ты отрицать, что район стадиона «Динамо», куда во время футбольных матчей стекалась, как это следует из популярной песни, вся Москва, светился с некоторых пор в твоем воображении голубым светом надежды? И свет этот, как ты хорошо знаешь, исходил из окон небезызвестного дома на Коленчатой улице, находящегося буквально в десяти минутах ходьбы от стадиона «Динамо», и стоял в небесах, будто северное сияние. Когда четверть века спустя над спортивной ареной понавешивали лупоглазые гроздья миллионоваттных прожекторов, с балкона квартиры, в которой ты жил тогда, можно было наблюдать по вечерам волшебное рассеивание сгустившейся тьмы. Но вспоминал ли ты, догадался ли хоть однажды об истинной природе этого уникального явления?.. Так что не устраивало тебя в Сильване?
Случайный, нечистый, вроде как воровской характер наших отношений.
Кажется, я начинаю кое-что понимать в природе твоей в о з в ы ш е н н о й любви. Скажи, у тебя в роду были крестьяне?
Да, по отцовской линии.
Я так и подумал.
Почему?
Стоило твоей неокрепшей шее почувствовать касание хомута, как разом взыграла кровь крепостных. Все запело и затряслось внутри от восторга. Вот ты и бросился курсировать взад-вперед, будто голубь возле голубицы, по левой, моссоветовской стороне улицы Горького. Как же я сразу не догадался? Ты ведь жаждал не столько любви, сколько р а б с т в а, добровольного закабаления, безвозмездной передачи своей мятущейся, необузданной, необъезженной, необжитой души в надежные, справедливые руки божества, и то, что ни Сильвана, ни Красотка Второгодница не годились на эту господскую душеприимную роль, было слишком уж очевидно.
Почему ты решил, что я нуждался в рабстве?
А как же! Ты вспомни, как дрожала рука, когда, будучи еще только учеником второго класса, ты, по примеру миллионов других, писал письмо Вождю и Учителю, чтобы поздравить его с днем семидесятилетия. В течение двух или трех дней ты не мог от волнения вывести до конца даже его отчество. Этот страх, соединенный с восторгом, был впитан вместе с молоком матери…
Ну что, пора?
Пора, Телелюев.
Тогда последуем дальше. Повернем бирюзовое волшебное колечко на безымянном пальчике Индиры, дабы переместиться еще на месяц вперед, в третью учебную четверть.