Шрифт:
Поначалу Мама всегда отзывалась о людях хорошо. Иногда даже восторженно. Это никогда не мешало ей впоследствии круто переменить свое благожелательное отношение на прямо противоположное. Когда во времена маминой молодости Бабушка хотела отвадить от нее какого-нибудь кавалера, она говорила примерно так: «Он очень приятный молодой человек, но только у него совсем не мужественный подбородок». Этого всегда оказывалось достаточно, чтобы отбить у впечатлительной Мамы всякие чувства к «приятному молодому человеку».
Итак, Индиру пригласили к чаю. Что касается «наколки», то она не просуществовала и двух дней. Новую ты делать не стал. Этап тайных страданий кончился. Политическая обстановка в доме складывалась более или менее благоприятно. Твое чувство получило возможность перейти на полулегальное положение.
Никто над тобой не смеялся, не подтрунивал. Все готовились к чаю. Тебя посылали в кондитерскую за сладким. Твоя томная грусть находила отзвук и понимание в сердцах взрослых.
Долгожданный день наступил. Вы сидели вдвоем в столовой, или в вашей с Бабушкой комнате, или, скорее, в маминой, потому что именно там стоял магнитофон «Днепр-3», который от стеснения, неловкости и неумения вести разговор с девушкой ты поспешил включить. На одной из двух имевшихся в доме пленок были записаны «Буги-вуги», «Песня о бабочке и пчеле», «Истанбул — Константинополь нау»… Что еще?
Кажется, дуэт сестер Бэри.
Индира сидела рядом или напротив вся какая-то бесчувственная, на себя не похожая, страшно чужая, в клетчатом, цвета пожухлой травы платье из шотландки и в зеленой вязаной кофте. Ты метался от стола, за которым вы пили чай, к магнитофону и обратно, громко щелкал клавишами, похожими на черные ириски, перематывал пленку, включал воспроизведение, потом подсоединил большой тяжелый микрофон и предложил записать ваш разговор с Индирой. Магнитофон тогда считался диковинкой, какой еще недавно считался телевизор, и весил, как минимум, килограммов десять, и неузнаваемый звук собственного голоса, воспроизведенный скользкой, блестящей, быстро запутывающейся магнитофонной лентой, намотанной на большую, похожую на пропеллер вертолета металлическую катушку, мог поразить, конечно, кого угодно.
И вот что удивительно: ее живого голоса той поры ты совсем не запомнил — только тот, что был записан на магнитофон.
Что же там было записано?
Твои идиотские шуточки. Ее деланные смешки. Приглушенный стук чашки о блюдце. Гулкое эхо. Металлический тембр голосов. Твои петушиные интонации. Ее — низковатые, переливчатые, с растяжкой. Имитация кокетства. Эрзац веселого времяпрепровождения. Дань твоему гостеприимству. Попытка преодолеть собственное отчуждение и равнодушие.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
— Ну, говори.
— О чем?
— О чем хочешь.
— Я не знаю.
— Говори, о чем не знаешь. Уже все записывается.
— Правда?
— Честное слово.
— Интересно…
Примерно в таком вот духе.
А еще?
Молчание. Смех. Очень чисто, кстати, натурально записан, благодаря широким техническим возможностям первого советского магнитофона — тяжеленного лакированного сундучка с дергающимся зеленым зрачком, — предназначенного для широкой продажи населению. Его купил и принес в дом твой дядя Аскет, поборник и апологет технического прогресса. Однако ты имел замечательную возможность увидеть и услышать действие магнитофона несколькими годами раньше, поскольку Дядя Рома работал в Радиокомитете обозревателем. Это учреждение располагалось тогда на Пушкинской площади, и во время своих воскресных дежурств Дядя Рома иногда брал тебя с собой.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
— Потом мы сможем все это услышать?
— Конечно…
Ты видишь, как все в ней напрягается, подтягивается, выпрямляется. То ли в шутку, то ли всерьез, она преисполняется сознанием ответственности момента. Будто ее вызвали к доске, и теперь она должна отвечать — причем от того, как она ответит, в значительной мере зависит годовая оценка.
Честное слово, Индира что-то почувствовала тогда. Задуло из форточки, ей сделалось зябко. Внутренним слухом она уловила далекий гул будущей взрослой жизни. Ей стало еще более неуютно, чем в первые минуты прихода. Но она преодолела себя.
— Когда-нибудь, много лет спустя, — медленно, с расстановкой, в расчете на запись, произнесла она, — мы прослушаем это, вспомним сегодняшний вечер и посмеемся над тем, какими были глупыми.
Ты что-то возразил с невольной обидой, отнеся слово «глупые» на счет своей высокой, тайной любви к Индире. Тебе очень трудно было реально ощутить, что на самом деле означали ее слова: «много лет спустя». Лишь тошнотворный дурман — как при введении в левое легкое полного шприца тягучего йодлипола — накатил душной, сладковатой волной. Понадобилось много лет, чтобы осознать, каким и в самом деле глупым ты тогда оказался. И какой проницательной — она.
А где была Мама в тот вечер? Где Бабушка? Дядя Рома? Куда они все подевались? В какие щели забились? Кто подавал вам с Индирой чай? Кто убирал опустевшие чашки?
Тем не менее твоя Мама видела ее в тот приход. Как и во многие последующие. Видела, запомнила и вынесла свое впечатление, которое почти не переменилось впоследствии. Так вот. Твоя взбалмошная, резкая в суждениях, тогда совсем еще молодая Мама, превратившаяся с годами в маленькую, сухонькую то ли девочку, то ли старушку с прозрачной кожей и пульсирующей голубой жилкой на виске, в крошечную Старушку Дюймовочку, способную, кажется, без труда поместиться на твоей ладони, — Мама твоя, замявшись и как бы совсем не желая разочаровывать тебя, лишь заметила, что ей не понравилось выражение Индириных глаз.