Шрифт:
Застекленная веранда, выходящая в тощий, еще не успевший разрастись сад, была немногим больше узкого пенала в доме № 3 по улице Горького, но только имела квадратные очертания, и что-то, не смолкая, жужжало рядом, и пахло травой, цветами, свежими листьями. Птицы чирикали, солнечный свет врывался в распахнутые окна, и ты уже почему-то был уверен, что любишь эту зрелую активную женщину не меньше, чем ее дочь, и что монотеистический храм твой, с самого начала предназначенный для одного бога или богини, — храм, вдруг вновь устремившийся ввысь, как при ускоренной киносъемке, возводится на самом деле именно для нее.
Все решительно перевернулось. Индира в черных очках растаяла в тени веранды, а Гостеприимница Мироносица, сказавшая тебе сразу столько ласковых слов, сколько ты за всю жизнь не слышал, сияла в лучах распаленной в тебе страсти и, кажется, готова была отдаться хоть сейчас, прямо здесь, на этой терраске. Во всяком случае, именно так казалось тебе, ты был в этом почти уверен. Она наклонилась, придвигая к тебе какую-то вазочку с вареньем, блюдечко с конфетами, тарелочку с печеньем, и жарко дохнула, и ты едва ли не целиком увидел ее белоснежную, налитую, вываливающуюся из лифчика под крепдешиновым платьем грудь. У тебя остановилось сердце. Ты понял, что хочешь всегда находиться рядом с этой женщиной, слышать ее ласковые слова, вдыхать запах ее тела, лицезреть эту уходящую в пропасть, грех и соблазн жаркую выемку. А в мертвенно-черных стеклах Индириных очков, посверкивающих даже в тени, мелко и четко отражались переплеты окон, трапециевидный стол, приплюснутая фигурка мальчика в синем комбинезоне, спинка плетеного кресла, уголок сада, штакетник забора…
Потом вы играли в мяч. Индира казалась тебе неловкой и оттого еще более некрасивой. Но ты не успел даже как следует осознать этот факт — навстречу уже летел, звенел колокольчиком голос той, что Всегда Готова Отдаться. Уже она, Гостеприимница Мироносица, играла с тобой в мяч — прыгала, расставляла ноги, забрасывала руки за голову, обнажая на мгновение впадины бритых подмышек.
Ты наладил свою простенькую фототехнику и принялся снимать. Ты снимал без конца Мироносицу Гостеприимницу и Индиру, которая уже слилась в твоем воображении с образом той, которую ты на самом деле любил. Индира стояла под деревом, сидела на лавочке или лежала в шезлонге — все больше лежала, утомленная игрой и девичьим недомоганием рано созревшего тела — естественным недомоганием, о коем ты то ли догадывался сам, то ли тебе это дали понять полувзглядом, полунамеком, полушепотом. На всех фотографиях, которые ты печатал потом у себя в темной ванной на той же неделе, получилась, однако, только Индира, и ты напряженно вглядывался в эти разоблачительные изображения, где все, начиная от черных очков, нелепого пестрого сарафана и кончая прибитыми спереди кудряшками, было кричаще дисгармоничным — и страдал от обнаружившегося обмана, хотя специально тебя вроде никто не обманывал.
Почему же ты все-таки так и не смог освободить свое сердце, очистить храм, разрушить неудачно начатое, изменить проект?
Как-то не было привычки к признанию своих ошибок. Что-то постоянно мешало. Не исключено, что про себя я решил вытерпеть все это ради чего-то другого.
Ради чего же?
Во имя некой великой цели, не выразимой словами высокой цели, которая пока едва брезжила и мне самому была не вполне ясна.
Может, в летящей навстречу Гостеприимнице, в принаряженном и как-то очень быстро, в лад жене, проникшемся к тебе неподдельным чувством — возможно, в данном случае, чувством мужской солидарности — Вахлаке Зашивающем Сандалию ты видел посланников истинной любви, хранителей святого семейного очага, который у тебя в семье был вдребезги разбит твоими родителями?
…И были, кроме того, соседи по даче, друзья Мироносицы, знакомые Зашивающего Сандалию. Все смотрели на твой косой пробор и синий комбинезон, одобрительно переглядывались, многозначительно улыбались. Приглашали в гости. На чай. И небо было такое голубое, безоблачное. И зелень такая свежая…
Извини-подвинься, приятель. Ни за что не поверю, что ты ни о чем не догадывался. Ведь тебе уже было четырнадцать лет, ты готовился стать мужчиной, почти уже был им, раз и Красотка Второгодница, и Сильвана, не сговариваясь, одновременно изъявили готовность вверить твоим заботам свою честь. Просто в отношении Индиры у тебя как у порядочного юноши должны были возникнуть, если уже не возникли, обычные для подобной ситуации серьезные намерения. Ведь все к тому шло, и тебе, вольно или невольно, давали это понять. Согласись, что твой первый визит на дачу, который, в силу обстоятельств, стал последним, проходил более чем в теплой, более чем в дружеской — в семейной, можно сказать, атмосфере.
Ты не запомнил, как возвращался в Москву. Видно, целиком был погружен в собственные мысли, не замечал окружающего. Отъезд воспринимался как радость. Надоело, устал, перегорел. Но где-то подспудно — подсознательно, хочу я сказать, — ты был рад и тому, что всегда мог вернуться. Мироносица Гостеприимница тебя настойчиво приглашала. Так что радость была двуедина, и ни одна из ее половинок не существовала бы как радость без другой.
Кажется, все, с кем довелось столкнуться в Ермолаевке, кроме Зашивающего Сандалию, провожали тебя теперь до станции. Шли, далеко растянувшись по дороге. Теснящие друг друга дачки, окруженные пестрядью сплошных и щербатых заборов, изнывали в предзакатной истоме. Грусть, отчуждение и смирение в предвкушении желанного покоя и одиночества испытывал ты, бредя к станции по вытоптанной траве, похрустывающему песку, вылинявшему асфальту. Спортивные игры с мячом, колокольчатый смех той, что Всегда Готова Отдаться, перезвон чайной посуды на веранде, другие беспорядочные впечатления дня отошли как-то разом, превратились в шутку, пустяк, призрак. Близился тот час, когда дневной свет окончательно утратит силу, многочисленные собаки уползут в свои дощатые конуры, а люди затаятся в домах, заберутся под одеяла и затихнут, отделенные от тебя ночными сновидениями, непричастностью к твоим мечтам и надеждам, будто тебя не существует и никогда не существовало на свете и не было этого летнего утра, исполненного чарующих обманов.
Ты садишься в поезд, устраиваешься у окна. Через мутное стекло видишь, как машет тебе на прощание Мироносица. Индира, так и не снявшая черных очков, держит за руку маленькую Пигалицу с двумя торчащими из-за спины льняными косичками. Они стоят в ряд на фоне балаганного сооружения, называемого станцией «Ермолаевка», о чем-то разговаривают. Мироносица улыбается, некрасиво обнажает розовые десны. Вдруг она обращается к тебе с какими-то словами, пытаясь усиленной артикуляцией преодолеть собственную немоту. Ты не понимаешь, о чем она, пожимаешь плечами. Мироносица безнадежно машет рукой, и вот уже электричка трогается, стоящие на платформе застывают, скукоживаются, сникают, переходят в неопределенно-личное, безличное состояние, нарушают строй, тотчас забывают, выкидывают тебя из сердца…
Электричка тронулась, поплыл назад бордово-коричневый дощатый балаганчик с пришпандоренными наверху толстыми серебряными буквами: Ер-мо-ла-ев-ка. Побежали вдоль вагонных окон бугристый асфальт платформы, ступеньки лестницы, деревянный настил переезда, голубенькая ограда пристанционного строения — и вот все бойчее стучат колеса на стыках, мелькают, набирая скорость, придорожные кусты, деревья, свалки мусора под откосом, штабели запасных шпал, змейки запасных рельсов, прерывистая лента шоссе вдали.