Шрифт:
Четыре дамы в костюмах «Карла-Юхана» потребовали даже, чтобы им показали то правило, которое воспрещает им сидеть на палубе до утра. Этого, по крайней мере, они хотели бы добиться. И им дали посмотреть правило.
Мы вышли в Северное море.
В Христианзунде мы побывали на берегу, написали несколько писем и купили кое-что съестное, что можно было достать и что позволяли нам наши средства. Мы выпили также пива. Это было последнее, что мы ели на материке Европы.
Теперь мы вышли в Северное море. Было утро. Везде вокруг просыпались люди, часы показывали семь, через час должен был быть завтрак. Некоторые из нас были уже одеты.
Я снова закрыл глаза. Корабль качало. От его шатающихся движений у меня несколько отяжелела голова. Я снова заснул.
Я проснулся от звонкого смеха моих товарищей, которые уже сидели внизу на ящике с намерением завтракать. Я поднялся как раз вовремя для того, чтобы видеть, как ноги господина Нике исчезают по лестнице, ведущей вверх на дек.
— Что там такое случилось?
Господин Нике нашёл у себя в кофейнике селёдочную головку, и теперь он направлялся к капитану, чтобы пожаловаться ему на это.
Мой сосед слева, житель Гаугезунда, зевая, спросил, который час; все проснулись и вскочили с коек с обеих сторон выхода на среднюю палубу. Из отделения для семейных доносился неприятный запах от заболевших морской болезнью женщин, и я сам начал испытывать в голове какое-то отвратительное ощущение. Я быстро надел сапоги и вышел на палубу.
То тут, то там, в защищённых от ветра местах сидели бледные люди, которых, очевидно, тошнило; некоторые в полном отчаянии уже свесились через шканцевую сетку. Дул встречный ветер. Море становилось всё более и более беспокойным.
Господин Нике, чрезвычайно взволнованный, вернулся назад и стал говорить о головке селёдки. Может быть, это совпадает с современными требованиями гигиены?
Какой-то страдающий пассажир, с большим трудом, по-видимому, державшийся на ногах, не мог, тем не менее, не рассмеяться над гневом семинариста и взял на себя труд разобраться в происшедшем.
— Эта селёдочная головка — выходка одного из ваших товарищей, — сказал он. — Она не могла попасть туда из кофейника, — она ведь не прошла бы через такой узенький носик.
Нике задумчиво склонил голову.
— То, что вы говорите, имеет некоторое основание, и я сам уже думал об этом. В самом деле, носик у кофейника действительно слишком узок. Потому-то я и не пошёл к капитану, — это было бы слишком глупо.
И господин Нике искренно был такого мнения. Это была, в самом деле, гнусная шутка. Потом он высказал свои опасения насчёт возможного «припадка», какой обыкновенно бывал у него, когда ему случалось съесть «подобную гадость»…
А море становилось всё беспокойнее и беспокойнее, морская болезнь всё более и более распространялась кругом. Эмигранты один за другим в самом плачевном состоянии падали, а внизу, в каютах первого и второго классов прислуга без конца занималась чисткой. Как бессердечно эта болезнь обрушивалась даже на самых сильных мужчин! Я очень много ездил по морю, но и я в течение сорока восьми часов был без сознания, в полумёртвом состоянии. До ютландских берегов я ещё кое-как держался, но потом слёг.
Однажды, когда мои страдания достигли крайней степени, и я вместе с несколькими товарищами по несчастью лежал в уголке палубы, мимо нас прошёл мой товарищ по конке слева, житель Гаугезунда, который ухитрялся спотыкаться даже о свои собственные сапоги и без малейшей нужды наступал мне на ноги, — я даже не был в силах подняться и как следует наказать его за это. Он убежал от меня. Вообще этот гаугезундец был человек очень услужливый. Он похищал для меня во время моей болезни жёлтые коренья из шкапа с запасами; он принял сторону господина Нике, когда тот однажды вступил с методистом-проповедником в жаркий спор о чудесах. А когда я возле Ньюфаундленда лишился всех моих, очень важных для меня заметок, то он объявил, что это для него как бы его личное горе, — и я мог поверить ему в этом.
Мой молодой попутчик, господин Нике и оба ремесленника сидели внизу и развлекались бутылкой рома. Купцом завладела чёрная Виктория, молоденькая мексиканка, только что проводившая друга своего сердца, моряка из Зандефиорда, на его корабле в Норвегию и теперь возвращавшаяся на свою далёкую родину. Точно какое-то редкое, чужеземное животное, ходила она повсюду, ласковая, очень чувствительная ко всякому знаку внимания; она пела испанские песни и курила папиросы, как мужчина. Купец время от времени заглядывал ей в лицо и нежным тоном называл её своим маленьким чудовищем, своим маленьким чёрным зверёнышем, — слова, которых она и не понимала вовсе.
Как-то она вступила в ссору с одной из дам в туалетах «Карла-Юхана». И тут пылкое маленькое существо вдруг вскочило и осыпало свою противницу целым потоком английских ругательств и насмешливых прозвищ, которые горели точно солнце её родины; прорвались грубые, резкие нотки и телодвижения, слова, столь обнажённые, что их невозможно повторить.
Пение, — что-то среднее между пением и речью — прозвучало позади меня. Это бормотал господин Нике. Господин Нике был пьян, ром бросился ему в голову. Со счастливой, лучезарной улыбкой он заявлял, что нет ничего прекраснее, как гулять при луне, — гулять при луне! Он уселся на первое попавшееся место и продолжал бормотать.