Шрифт:
– Стёпа! – голосила Лидия. – Помоги!!
– Он же глухонемой, – буркнул Славка и с разбегу ударил в раму плечом.
Мелкие осколки стёкол посыпались на пол, дым вместе с огнём радостно ринулся в большую лазейку. Славка ещё раз разбежался, ударил на этот раз в дверь, и ещё, и ещё… пока не выдохся и не упал.
Лидия вдруг успокоилась и, заходясь в удушливом кашле, набрала на мобильнике какой-то номер.
– Сэм Константинович? – заискивающе спросила она. – Это Лидия. Вы не поверите, но нас снова закрыли! Нет, не в зимнем саду, в бане. Да, в бане, которую топит Стёпа! Да, мы парились с Женькой, мылись, а теперь мы горим! Ясным огнём, Сэм, чёрт вас возьми, Константинович!! Кто-то поджёг нас!!! Закрыл и поджёг!!! Хорошо, если вы придёте, а тут нет пожара и баня открыта, я спляшу для вас голой! Ну хорошо, не голой, ладно, я спою вам про гимназисток кудрявых в до диез миноре!! Быстрее, Сэм Константи… – Лидия выронила трубку и зашлась в длинном приступе кашля.
Спят ли призраки?
Грезят…
Пашка сидел на заснеженной горной вершине и грезил.
В какой стране мира он был, на каком континенте, в конце концов, на какой планете? Чёрт его знает…
Пашка грезил, и ему было хорошо.
В грёзах его не мучили вопросы морали, нравственности, смысла прожитой жизни и творческой несостоятельности. Пашка пребывал в состоянии нежной влюблённости, которое при жизни с ним случалось нечасто, а может быть, даже – однажды.
…Они снимали тогда какую-то малобюджетную мелодраму, он даже названия этой дряни не помнил, зато название «натуры» врезалось в его память – село Клошевка. Девчонка, которую режиссёр попросил поучаствовать в массовке из-за незаурядной внешности, пялилась на Горазона с обожанием и покорностью.
Её звали Ганна.
Какая такая Ганна, в средней полосе России, где снег, порой, ложится в сентябре, ночи холодные и нелунные, а яблоки и помидоры всегда недозрелые?!.
Тем не менее, у неё была смуглая кожа, жаркие глаза, чёрные кудри и смешной южный выговор.
Пашка нашёл её в условленный час, в условленном месте, куда бегло позвал на съёмках и находился в абсолютной уверенности, что она недослышала, или недопоняла.
Но она стояла под пошло цветущей акацией, дрожала насквозь промокшая от проливного дождя, с сияющими от счастья глазами. Пришлось девушку греть, сушить, жалеть, обнимать, целовать и делать всё прочее, что принято делать с девушками будущей звезде мирового масштаба.
Они и не разговаривали почти.
Он спросил: «Холодно?», она ответила: «Хениально!», он спросил: «Мокро?», она ответила: «Хениально!», налегая на фрикативную «г», он спросил: «Может, в сарай?!», она опять ответила «Хениально!», и Пашка все три ответа принял на счёт своего космического таланта.
Всё происходило в полутьме щелястого сараюшки, на клочьях сена, на обрывках тряпья, среди тяпок, граблей и вонючих удобрений. Он была юная, страстная, непосредственная и податливая, а главное – оказалась невинной девушкой. На каждое его действие она шептала «Хениально!», и Пашка чувствовал себя сволочью, мужиком и гением. Он понял тогда, что влюблён в это чистое тело и невинную душу, но назавтра уехал вместе со съёмочной группой, так и не попрощавшись с «Ханной».
Любить её на расстоянии оказалось легко и приятно. Ещё приятнее оказалось сравнивать «Ханну» с изощрёнными стервозинами-поклонницами, ни одна из которых так красиво не выговаривала букву «г», ни одна из которых не выражала оттенки чувств одним единственным прекрасным словом «хениально», и ни одна из которых не была невинной девушкой, хотя бы хирургически сотворённой.
Пашка грезил на горной вершине той девушкой, той Клошевкой, той командировкой, той пошлой акацией, той мокрой Ганной и тем сараем, в котором он осчастливил её среди граблей, тяпок и удобрений… В сущности, Горазон пребывал не на горной вершине, а на вершине блаженства, но настал условленный час, он встряхнулся, опомнился, прозрел, протрезвел от счастья и телепортировался в задуманное накануне местечко.
Хоть время перевалило за полночь, Георгий Георгиевич не спал.
Он пил. Наливал в толстопузый бокал коньяк – на самое донышко – болтал тёмную жидкость, наблюдая, как она плещется, и маленькими глотками опустошал пузатый сосуд.
И повторял всё сначала: наливал, болтал, опустошал…
Пашка не стал садиться ни на шкаф, ни на люстру, он выключил свет, опустился в кресло, взял второй пузатый бокал и налил в него коньяк.
Георгий Георгиевич посмотрел на Горазона и закрыл глаза.
– Бр-р-р-р!!! – помотал он головой и открыл глаза.
Пашка приветственно поднял бокал, приглашая Гошина чокнуться.
Коротко взвизгнув, Георгий Георгиевич отскочил к окну, запрыгнул на подоконник и спрятался за портьеру.
– У-у, как несолидно, – покачал головой Паша, пригубив коньяк. – Неужели вы боитесь призраков, Георгий Георгиевич?
– А! – опять вскрикнул Гошин, плотнее занавесившись шторами.
– В отличие от вас я не люблю пить в одиночестве! – крикнул Горазон, удобно устраиваясь в кресле и закидывая ногу на ногу.
– А-а! – во весь голос заорал Гошин и, судя по звону оконного стекла, начал рваться наружу, как заплутавшая бабочка.
– Я пришёл поговорить с вами по душам, а вы… стёкла бьёте, – обиделся Паша. Он двумя пальцами взял Гошина за воротник махрового халата и посадил напротив себя. – Вы пили, дорогой?! Так и пейте! Нечего путать планы в моём присутствии. – Пашка вставил Гошину в руку бокал, всунул в рот ломтик лимона, пригладил на его голове волосы и, наконец, чокнулся с ним.
– А-а… – Гошин рывком влил в себя порцию «Хэннеси» и продолжил своё малодушное «А-а!».