Шрифт:
А ведь пока не бахнули эти два выстрела, все шло так складно, так гладко, что он и посейчас не мог оценить всю величину свалившегося на него несчастья. Час назад, поев как следует, собравшись и даже немного передохнув, он выехал из бусбосхских садов и в сопровождении Дани, который вел за уздечку лошадь, осторожно нырнул в темные заросли кустарника. Минут двадцать Дани провожал его, высматривая в темноте дорогу, заботливо направляя Кобу по песчаному дну высохшего за лето извилистого ручья и осторожно обходя островки сланцевой глины и гравия. Тихо, темно. Только мягко поскрипывает хорошо смазанная кожа да сверкает высоко над головой изрешеченное звездами небо. Наконец они остановились, долго вслушивались, замерев, в пустую тьму, а потом Дани скользнул рукой к колену Окерта.
— Я думаю, отсюда ты спокойно доберешься. До самого Схалксдрифта уж не будет ничего. Все солдаты на фермах. Я вечером видел, как они возвращались в «Моолфонтейн».
Окерт нащупал в темноте руку Дани и долго-долго не выпускал. Он был четырьмя годами старше, но они дружили с тех пор, как помнили себя. И все же он не знал, что сказать сейчас, в момент прощания. Он только смог повторить слова, сказанные накануне Редлингхойсом.
— Я вернусь, kleinkie [10] , я вернусь так, как сказал мистер Сарел. Я ненадолго уезжаю: самое большее на год или два.
10
Малыш (яз. африкаанс).
— На год или два, — жалобно повторил Дани.
— Время быстро пролетит. Я тебя извещу, где нахожусь. Как только будет можно, пришлю письмо. Ну вот… — Он помолчал, затем закончил: — До свидания, Дани.
А потом он оказался один и — как он вдруг понял— уже на свободе, почти на свободе. Скоро развеется кошмар, терзавший его семь недель, от него, как от страшного сна, лишь неприятный осадок останется; тело черного мальчика, странно обмякшее под градом ударов, показания устные, показания письменные, сочувствие окрестных фермеров, суд и этот приговор, неожиданный, неслыханный, а потом камера с двумя дверями. Зарешеченная — выходила в тюремный коридор; вторая — черная, заподлицо со стеной вела… Он вздрогнул и машинально коснулся боков Кобы каблуками, торопя ее.
Так он проехал, вероятно, с полчаса и ничего не заметил, даже легкого шороха не услышал, и тут вдруг бахнуло, кобыла дернулась под ним, как от удара камнем, отбросила на заднюю луку седла, и ослепительная вспышка боли прошила раненую ногу. Окерт еле удержался в седле, когда раздался новый выстрел и сразу вслед за ним тонкое ржание Кобы. А потом крики, голоса и бешеная скачка по кустам; он чудом удержался, не упал на землю, а сзади новые выстрелы вспарывали ночную тишь, и солдаты с топотом мчались по кустарнику, приближались.
Сейчас, когда, дрожа и еле переводя дух, он остановил лошадь и прислушался к ее судорожному дыханию, его первой мыслью было, что кто-то его выдал, может быть, какой-то кафр, работник с фермы. Потом он подумал, что вряд ли: в Клипсваале работники полностью зависят от голландцев фермеров, к тому же полицейские допрашивали только белых. Нет уж, скорее случилось то, чего боялся мистер Сарел: пытаясь помочь Окерту, он вызвал подозрения у английского офицера, сегодня днем обыскивавшего ферму. Какая злая насмешка судьбы: человек, который всегда был его покровителем и другом, который нанял для него защитника, а потом, рискуя собственной свободой, помог ему бежать и прятал у себя, сам стал причиной его гибели, допустив одну непоправимую ошибку.
Он прислушался к голосам, которые все еще раздавались в темном кустарнике, сзади. О господи, и долго же они там возятся. Но сколько бы ни провозились, они догонят его… теперь уж скоро. Он осторожно надавил каблуками на тяжело подымающиеся бока Кобы, но лошадь не сдвинулась с места; он снова повторил попытку, и раненое животное сделало несколько неуверенных шагов.
— Умница, Коба. Ну а теперь еще… давай дальше… сколько сможешь, — он погладил дрожащей рукой шею лошади. — Нам с тобой обоим больно, Коба, очень больно, но останавливаться-то нельзя: догонят.
Он упрашивал ее шепотом, поглаживал шею липкими от крови пальцами и все-таки уговорил — хромая, судорожно втягивая в себя воздух, оступаясь, измученное животное послушно понесло его сквозь темноту в сторону границы, до которой — теперь он это знал — ему никогда, никогда не добраться.
Они около часа пробирались сквозь чащу, и в первые полчаса до Окерта иногда долетали приглушенные расстоянием крики и раза два пронзительный свист. Он понял, что взвод развернулся веером и его преследователи продвигаются медленно, старательно обыскивая кустарник, как охотники, которые ищут подранка. Солдаты слышали ржание Кобы и обшаривают теперь заросли, надеясь найти мертвую или умирающую лошадь, а при ней, возможно, мертвого или умирающего всадника. Он то ли крякнул, то ли простонал и тут же глотнул воздух так же прерывисто и глубоко, как Коба. С холодной мрачной обреченностью он думал о том, что надежды на спасение практически не осталось. Коба скоро упадет; уже и сейчас она движется не быстрее своих преследователей и с каждым шагом сбавляет темп; а без лошади, раненный в ногу, он сможет продвигаться разве что ползком. На рассвете, если не раньше, солдаты его обнаружат и, если даже он успеет застрелить одного или двух, вскоре прикончат. И хорошо еще, если прикончат, гораздо хуже будет, если они возьмут его живым. Он мало прожил, меньше двадцати четырех лет, и жить ему осталось всего несколько часов; впрочем, почти всю свою короткую жизнь он провел не в доме, а под открытым небом и время привык измерять не в часах, он отмечал его другими вехами: рассвет, полдень, закат. И сейчас ему вдруг захотелось еще раз увидеть солнце; в последний раз поглядеть на грандиозное и величественное преобразование мира — африканский рассвет. Сын фермера, он много раз встречал рассветы, но всегда как бы заново переживал тот миг, когда все небо вдруг преображалось, осветившись, и даже не восторг охватывал его, а нечто большее — покой, глубокий, непоколебимый. В рассвете было все: он не только обещал, осуществляя, обновление, неиссякаемую череду перемен, от него веяло спокойствием и безмятежностью, которых никогда не приносил с собой обремененный трудами и заботами истекшего дня закат.
Окерт был груб даже по жестким южноафриканским меркам, но как человек, выросший близко к земле, был способен к бурным, неожиданным при нелюдимом, сдержанном характере вспышкам чувства. Семь недель тому назад, когда он избивал перепуганного воришку-туземца, это был гнев; сейчас его охватило страстное желание прожить хоть до восхода солнца, умереть не в темноте, при ясном свете дня. Тут он вспомнил о горе.
Шестьдесят один год назад, спасаясь от преследующих их англичан, отряд из сорока верховых во главе с фельд-корнетом Годлибом Рейном перевалил через Стромберги и вошел в Клипсвааль. Отряд уже почти пять месяцев участвовал в боях, в нем было множество больных, порядком раненых, а лошадям досталось еще тяжелей, чем людям. Однако надежда, если она и была, на отдых и поддержку местных жителей не оправдалась; слишком много ферм было сожжено в долине, слишком много заложников расстреляно, чтобы клипсваальские буры рискнули еще раз навлечь на себя гнев англичан. Годлиб Рейн не получил почти никакой помощи и, что хуже всего, не достал лошадей, в которых так отчаянно нуждался, — всех их недавно реквизировали англичане. Через неделю его вытеснила из долины подоспевшая с севера колонна англичан; тогда Рейн, оставшийся почти без припасов, отвел своих людей к небольшой каменистой горе, которая одиноко торчала среди кустарников в добрых пяти милях от крутых предгорий. На вершине этой трехсотфутовой горы, в наспех сооруженной из камней крепости он ждал нападения, потом два дня выдерживал осаду и сдался, когда первые снаряды обрушились на самодельную крепость и стало ясно, что неприятель подтянул к месту осады артиллерию.