Шрифт:
Вырвавшиеся из псарни собаки с остервенением лаяли в сто глоток.
Десяток псов с расколотыми черепами, с отбитыми задами крутились по земле, сдыхали в корчах.
…Отряд крестьян с дубинками ошарил весь двор, все закоулки, управитель — как сквозь землю.
Удалее всех шныряли вездесущие ребята. И на крышах и под крышами, в колодец заглянули, в помойку слазили. Нет нигде.
— Да, может, в лес утек, анафема, в рот ему ноги! — хрипел на бегу дядя Митродор с вилами под мышкой; он торопливо, с жадностью, перхая и давясь, уплетал барский пирог.
Распахнули житницу. Огромная золотистая гора пшеницы. Из-под стрех выпорхнули ласточки.
— Вот где богачество-то! — изумились крестьяне, ошаривая глазами житницу. — А и здеся-ка управителя-то нетути… Куда же он схоронился-то?
Пугачев, карабкаясь, залез на гору пшеничного зерна, поймал ухом какой-то подозрительный сипящий звук, зорко осмотрелся, и на лице его промелькнула хитрая ухмылка.
— Ну, мирянушки, сейчас чудо будет, — приметив нечто необычное, с веселостью сказал он. — Трохи-трохи потешу вас… Гляньте! — Он нагнулся и зажал большим пальцем едва приметный кончик дудки, вершка на два торчащий по-над зерном.
Крестьяне разинули рты и затаили дух. Вдруг зерно зашевелилось.
— Ой, ты! Управитель! — в один голос воскликнули они и, раздувая ноздри, попятились.
Из зерна, как из омута, разом вынырнула толстощекая, с жирным подзобком, шарообразная голова в синем колпаке. Голова, глубоко вздохнув, разинула рыбий рот, сморщила приплюснутый нос, сощурила безбровые глаза, громко чихнула и по-кошачьи отфыркнулась. Все злобно захохотали.
Рыжий дядя Митродор от ярости не мог произнести ни слова, ему невтерпеж было садануть управителя в бок вилами, но он опасался Пугачева.
Хватаясь за грудь, он только хрипел, сплевывал, скорготал зубами. По его заросшим рыжей шерстью скулам ходили желваки.
Весь обширный барский двор полон народа. Люди суетились, кричали, бестолково бегали то к риге, куда вели управителя, то к барским палатам, то в церковную ограду. Здесь, возле церкви, под березками, гуляки пили заморские вина, орали песни, плясали, плакали. Гульба была и вблизи барских кладовых: оголодавшие крестьяне, пустив в ход ножи и зубы, лакомились окороками, маринованными рябчиками, вялеными осетрами, а ребятишки дрались возле банок с вареньем, перемазанные, чумазые, они поддевали варенье горстями, глотали с наслаждением, защуривая глаза.
Собаки повылезали из прикрытий, стали с народом ласковы, виляли хвостами, получали подачки.
Подвыпившие крестьяне поставленную Пугачевым возле дома стражу сшибли, оказавшего сопротивление буйной толпе солдата Перешиби-Нос помяли, он с руганью бежал.
Все тот же сивобородый, бровастый дед в длинном балахоне, тыча костылем, распоряжался в комнатах:
— Соломы, соломы волоките, православные!.. Все огню предать. Поганое гнездо. На наших кровях добро нажито…
Распалившиеся, с лихорадочным блеском в глазах крестьяне взад-вперед носились по дому.
— Православные, тихо-смирно выноси иконы, — тыча костылем в передний угол и крестясь, приказывал бровастый дед. — Святые иконы жегчи великий грех, по избам разберем… Выноси портрет Петра Федорыча, он о мужиках пекся, его баре замучили… Петра Ликсеича выноси. Великого.
— А царицу-те спасать? — вопрошала курносая растрепанная баба, держа в руках портрет императрицы.
— Катерину погодь выносить, становь к стенке, пущай горит… Она не больно-то нам мироволит, а все более дворянчикам. Она ходоков наших в железа велела заковать… Соломы, соломы волоки!.. Эй, народы!
Из окон кувыркаются стулья, кресла, зеркала, хрустальные шкафы.
Барские портреты в золоченых рамках проткнуты вилами, сорваны со стены, растоптаны.
Шум, гам в горницах и во дворе.
А по небу плывет туча, отдаленный громовой раскат прогудел, но его никто в суетне не слышал.
…Подвели к барской риге толстобрюхого на коротких ножках управителя. Он без кафтана, в одном шелковом пропылившемся камзоле, в суконных кюлотах, в длинных чулках и щегольских туфлях. На него пристально и страшно таращился помертвевшими глазами только что пойманный и повешенный толпой барский ненавидимый крестьянами староста.
— О, майн гот, я очшень боялся мертва тела, отпущайте меня, пожалюста, — немец не попадал зубом на зуб, трясся, воловья жирная шея и толстые обвисшие щеки налились кровью, безбровые глаза часто мигали.
— Веди его… В омут… Камень на шею! — неистово кричал народ, передние посунулись к управителю, чтоб растерзать его.
— Ой, сохраняйте майнэ жизня… мужики-крестьянчики добренькой…
Станем очшень смирно жить-поживать… — прижимая к груди руки, тоненько выскуливал немец; голосом, глазами, всем существом своим он молил толпу о пощаде. — Люблю вас буду очшень, очшень…