Шрифт:
— Конец, — сказал бородатый, — тебе уже не встать. Что правда, то правда!
Да, у нас одна песня, одна судьба, одна цель. Обо всем этом думаешь сейчас, а тогда я просто послушался капитана Шапошникова, тем более что его предложение, как я твердо понял, сулило защиту от опасности, хотя, признаться откровенно, не отдавал себе полного отчета, в чем она могла состоять.
Я кивнул капитану в знак согласия, хотел его порасспросить, но он торопливо зашагал дальше по узкой траншее.
Когда мы говорим о военных литераторах и журналистах как о летописцах Победы, то имеем в виду, разумеется, целый комплекс понятий, а не только те оперативные корреспонденции, какие они посылали в свои газеты с боевых участков фронта.
Мы говорим и о внимательном изучении оперативно-тактического фона событий, изучении впрок, поскольку в то военное время собственный самоконтроль и военная цензура, естественно, ограничивали возможность таких публикаций. Мы говорим об изучении воинской психологии, изучении бесценного, особенно для тех, кто впоследствии стал писать о войне в объемных формах — романы, повести, рассказы.
Я и сам выпустил в свет после войны несколько книг: «Подмосковный караул» — повесть-хронику, где основу сюжета представляет собой литературное первооткрытие подвига двадцати восьми героев-панфиловцев, выпавшее на мою долю; повесть «Тень друга, или Ночные чтения сорок первого года» — попытка автора заглянуть в историю русской армии из времен Отечественной войны; «Мужские беседы» — повесть о верности военной присяге, о верности и взаимовыручке в бою, а в еще более широком смысле — о верности военным союзам, таким, как Варшавский Договор. Всю жизнь я пишу на военные темы, а в последние годы стал и литератором-международником. Война и мир противоположны друг другу во всем. Но советские писатели, особенно те, кто пишет о международных отношениях и ведет борьбу с нашим идеологическим противником, по существу, отстаивают дело мира, обороняют плоды нашей Великой Победы.
А сейчас я хочу вернуть читателя в траншею Курской дуги, с которой начались эти страницы, и показать — на одном небольшом примере, — что такое воинская психология, с чем ее, как говорится, едят и какое огромное значение имела она на фронте, да и сейчас, в период боевой подготовки войск к защите Родины.
…Оставшись вроде бы один, я прислушался. Вокруг царила мертвая тишина. Обычно, несмотря на отсутствие активных действий, здесь дни и ночи идут огневые бои, происходят мелкие стычки, а сейчас неожиданно все смолкло. Не слышно треска пулеметных очередей, прекратились артиллерийские и минометные налеты. Даже снайперы и те замолчали. Все замерло в каком-то совершенно непривычном для здешних краев безмолвии, настолько непривычном, что, оглядевшись, перебросившись словами с солдатами, я почувствовал, будто людям стало как-то неловко. В их движениях ощущалась осторожность, разговаривали они вполголоса.
Все находятся на своих местах. Взоры устремлены в сторону противника. Чуть позже Ворончихин, снимая и снова надевая каску, сказал мне, что еще с ночи наши разведчики заметили какую-то подозрительную возню. Ясно — немцы что-то замышляют, к чему-то готовятся. Боевое охранение доносило: ночью был слышен шум моторов.
Гнетущая тишина становилась все более невыносимой. И вдруг два поста воздушного наблюдения сообщили: приближается группа вражеских бомбардировщиков. Они летели на большой высоте. Не прошло и двух минут, как самолеты, подходя к нашей обороне, начали пикировать. Заговорили наши зенитки, открыли огонь пулеметчики. Сбрасывая бомбы, вражеские самолеты тоже начали строчить из пулеметов. Оглушительные взрывы катились по широкой степи. Столбы дыма, смешанного с землей, подымались высоко к небу.
Это был массированный налет по всем правилам немецкой воздушной тактики. Группа пикировщиков бомбила расположение стрелкового полка в яростном стремлении уничтожить все живое, что есть на земле.
Сознание уже перестало отмечать отдельные взрывы бомб. Звуки слились в один бесконечный гул. Казалось, кто-то невидимый бешено колотил в гигантский барабан над самой твоей головой. Грохот стоял такой, будто на этом маленьком клочке земли гремела вся музыка ада, если она там существует. Какие-то стальные иглы вонзились в ушные раковины и давили на мозг. Это было жестоким испытанием нервов. Я хорошо помнил время, когда многие наши бойцы не выдерживали его, но теперь все вокруг проявляли полнейшее хладнокровие. Наша оборона, закопанная глубоко в землю, изрыгала море огня. Еще минута-две — и вражеские машины, уходя, начали набирать высоту.
Но не успели бойцы осмотреть оружие, как в воздухе появилась новая группа вражеской авиации. Снова ожила наша оборона. Немцев встретил сильный огонь. Стреляли все — артиллеристы, пулеметчики, стрелки. Палил и я из своего трофейного «вальтера», вдавив себя во вздрагивающую стенку траншеи и крича что-то громко и однотонно, начинавшееся словами: «Ах, ты…». Противник прошел на большой высоте, не сбрасывая бомбового груза, и затем, быстро развернувшись, попытался прорваться через стену огня для пикировки. И снова с новой силой завязался жаркий бой пехоты с самолетами.
Опасность пугает меня, как и многих, только в первое мгновение. Потом, убедившись, что ты жив, ничего рокового не случилось, начинаешь вновь верить в свою «исключительность», в счастливую планиду, а так как заветное и всегдашнее свойство характера заставляет тебя еще и подгримировывать остающуюся на дне души робость остротами, то, сколько себя помню, я всегда безудержно острил в моменты испытаний, что и давало мне возможность слыть более или менее храбрым человеком и уж, во всяком случае, не трусом.
Так и тогда, преодолев ощущение «конца света», я щелкал своим «вальтером», и, подобравшись к стрелковой ячейке, где примостился знакомый мне по вчерашнему разговору молоденький боец Сергей Кузнецов — худой, с галочьим ртом, немного испуганными глазами, но бойкий на язык, я прокричал ему на ухо: «Бей дробней — больше будет!» — и только после этого увидел, что Кузнецов не стреляет, а скорчился, втянув голову в плечи.
Казалось, только мой крик пробудил его к действию. Он сделал движение, оглянулся, и его глаза, показавшиеся мне вчера чуть испуганными, на этот раз были полны ужаса. Меня он будто и не замечал. Я почему-то снова заорал ему на ухо, но уже без прежней уверенности: «Бей, говорю, дробней!..», но он, ничего не слыша, не видя, оттолкнул меня в сторону без преднамеренности, а просто потому, что я стоял в устье ячейки, и, очутившись в самой траншее, вдруг судорожным броском выскочил из нее наверх.