Шрифт:
Я, кажется, писал Вам, милый друг, о моем протеже Ткаченко, собиравшемся нынче летом опять лишить себя жизни и очутившемся недели три тому назад в Каменке в рубище, в состоянии почти полного безумия. Не без труда я успокоил его и отправил в Москву. Недавно он прислал мне дневник свой за несколько месяцев, и, только прочтя эту рукопись, я знаю, с кем имею дело. Оказывается, что Ткаченко-молодой человек с хорошо устроенной головой, с необыкновенно горячим и благородным сердцем, но вследствие стечения многих неблагоприятных условий до сих пор не испытавший ничего, кроме самых лютых нравственных мучений. Он родился тем, что называется артистической натурой, с раннего детства жадно искавшей и бессознательно стремившейся к художественной красоте. Между тем семейная обстановка самая ужасная: отец-сумасшедший, грубый самодур, мать-забитая до отупения женщина, сестры и братья-люди без образования, без высоких стремлений. Все они вечно между собою ссорятся, и в семье царит невообразимая нравственная распущенность с одной стороны и жестокое самодурство-с другой. Бедный мой Ткаченко все детство невыразимо прострадал, не находя никакого ответа и удовлетворения своим чистым и высоким стремлениям. Потом его то учили в какой-то эриванской армяно-русской школе, то отдавали в полк, то на службу в консисторию; затем, испытав везде неудачи и горести, он пропадал, несколько раз покушался на самоубийство, научился в своих странствованиях бешеному разврату, и, Наконец, когда он уже совсем погибал, судьба его столкнула со мной. Вы помните, как странно и непостижимо он относился ко мне после того, как, вызванный им же, я принял в нем деятельное участие. Теперь я понимаю странность его поступков. Перенесенные им бесчисленные невзгоды породили в нем страшную недоверчивость к людям, болезненное самолюбие, вследствие которого он в одно и то же время взывал ко мне о помощи, а потом мучительно тяготился моими заботами о нем, старался объяснить их себе желанием моим заслужить репутацию “благодетеля” и т. д. Из дневника этого я узнал, что бедный юноша совершенно одинок в этом мире, ибо связи с семейством порваны, и что я единственная его поддержка и опора. Оказывается, что он горячо меня любит, хотя по странности болезненной своей натуры не только никогда не мог этого выразить, но, напротив, почти оскорблял меня своими письмами и обращениями. Теперь я знаю, что имею дело с больной, но необычайно благородной и честной натурой. Нынешнее лето он оттого упал духом и искал смерти, что решил, что музыканта из него не выйдет и что, оставаясь в консерватории, он только злоупотребляет моей готовностью помогать ему. Пришлось разуверять и успокаивать его, но в сущности я и сам не думаю, что он может достигнуть чего-либо в музыке. Он пристрастился к ней потому, что в один прекрасный день испытал сильное музыкальное впечатление. Однакож выдающихся способностей в нем нет. Судя по дневнику его, я скорее склонен думать, что у него есть литературный талант, но боюсь сказать ему это, чтобы не смутить его. Для того, чтобы сделаться литератором, ему недостает образования. Много и много я думаю об этом несчастном симпатичном молодом человеке и решительно теряюсь, не знаю, как вывести его на настоящий путь. Он работает как вол, целый день сидит за инструментом, стараясь выработать технику, но что можно сделать, начав с азбуки в двадцать четыре года! И не напрасно ли он тратит свои и без того слабые физические силы на бесплодное дело?
Простите, что утомляю Вас беседой о Ткаченке. Но я очень много о нем теперь думаю, а я привык говорить с Вами обо всем меня занимающем и заботящем.
3 сентября.
Дорогая моя! Сегодня утром я получил от моего Алеши отчаянное письмо: его не пускают дальше Москвы и окрестностей, и приехать сюда он не может. Покамест он отправился в деревню к своей матери под Москвой, а десятого вернется и умоляет меня приехать в Москву к этому дню. Разумеется, я поеду. Увы! все мечты мои рушились. Каким образом бедный Алеша отдохнет от службы, когда принужден оставаться в месте своего служения, где ему вечно будут мерещиться унтер-офицеры, фельдфебели, ротные командиры и прочее начальство!!!
Боясь, как бы не разъехаться с письмом Вашим, я телеграфировал Вам.
Беспредельно преданный
П. Чайковский.
397. Чайковский - Мекк
Москва,
11 сентября [1881 г.]
Дорогой и милый друг! Мне хочется известить Вас, что я здесь со вчерашнего вечера. Видел моего Алешу, которого дальше Москвы не пускают, так что, если бы даже и не случилось продажи Симаков, мы бы все-таки с ним туда не попали.
Я спрашивал у Льва Вас[ильевича] и других, нет ли в продаже подходящего к Вашим требованиям имения. Покамест еще нет. Но Л[ев] В[асильевич] обещался следить за этим и если о чем-нибудь услышит, то сообщит Вам.
Пишу это письмо не для того, чтобы вызвать ответ; я даже прошу Вас, дорогая моя, ничего мне не писать, кроме разве самого краткого извещения о Вашем здоровье.
Сейчас еду на заупокойную обедню по Н. Г. Рубинштейне.
Беспредельно преданный
П. Чайковский.
398. Мекк - Чайковскому
[Москва]
11 сентября 1881 г.
Как я рада, милый, бесценный друг, что Вы приехали в Москву. Хотя это и не то, что находишься вместе под небом Флоренции, потому что и небо-то не то, но я все-таки чувствую необыкновенное удовольствие, когда знаю, что Вы вблизи меня.
Только что сегодня я получила письмо от дочери Саши, в котором говорится об Вас и которое доставило мне большое удовольствие, а это по такому случаю. Она очень любит музыку и очень способна к ней, сама хорошо играла на фортепиано и очень впечатлительна к хорошей музыке. Недавно она была у меня, и так как она мало знакома с Вашею музыкою, я старалась ее ознакомить и играла ей нашу симфонию. Она отнеслась к ней довольно равнодушно и в ответ на мои восторги отвечала: “Да, хорошо, но только что-то я не совсем ее понимаю”. Теперь к ней поехали Коля и Debussy, и она просила прислать ей Четвертую симфонию, говоря, что ей хотелось бы понять ее, и сегодня я получила от нее письмо, в котором она говорит: “что же касается Четвертой симфонии, то еще свет не видал такой глубины чувств, и я не понимаю, где были мои уши, слушая ее в Москве; такой музыки я еще не слышала, и навряд ли сам Чайковский напишет что-нибудь лучше ее”. Это ее точные слова, и меня радует, что она сумела оценить такой дорогой для меня предмет.
Очень, очень благодарю Льва Васильевича за обещание указать мне имение. Мне отрекомендовали одно, Волынской губернии, около станции Ровны, Киево-Брестской железной дороги, и я послала Влад[ислава] Альб[ертовича] осмотреть усадьбу, так как это главный предмет в моих требованиях. Это маленькое имение, две тысячи четыреста десятин всего, но, говорят, великолепный дворец, парк и местность.
Уезжая, Владислав Альбертович просил меня, когда Вы приедете, дорогой друг мой, препроводить к Вам его произведения на суд. Конечно, Вы не будете себя беспокоить их просмотром, если Вам не будет времени, но если выпадут совсем свободные часы, то, быть может, Вы будете так добры заглянуть в эти труды и сообщить мне Ваше мнение о них....
Я предполагаю выехать двадцатого. Долго ли Вы здесь пробудете, дорогой мой, и что намерены делать дальше?...
До свидания, дорогой, несравненный друг мой. Всем сердцем безгранично Вас любящая
Н. ф.-Мекк.
Р. S. Где Вы остановились?
399. Чайковский - Мекк
Москва,
13 сентября 1881 г.
Милый и дорогой друг! Невеселые впечатления испытываю-я в Москве. Брат мой Анатолий как всегда хандрит и жалуется на судьбу. Все мои консерваторские приятели со смерти Ник[олая] Григ[орьевича] как-то опустились и упали духом. Наконец, Алеша глубоко сокрушен новым распоряжением, по которому солдат ведено держать на службе пять лет. Кроме того, он весьма огорчен, что не сбылись его планы куда-нибудь из Москвы уехать; дальше Московского уезда его никуда не пускают и требуют,чтобы от времени до времени он являлся в казармы. Думал я съездить с ним в Петербург, но в таком случае нужно ему снять солдатский мундир и как бы скрываться, а этого мне как-то не хочется. Таким образом, вероятно, я останусь весь этот месяц здесь, а уж как этого мне бы не хотелось! Кроме того, что вообще, находясь в Москве, я страдаю каким-то жутким чувством тоски, мне невозможно здесь заниматься и приходится проводить время в бессмысленной праздности и в столкновениях о людьми, большая часть которых наводит на меня только тяжелое уныние.
Думаю отсюда все-таки вернуться в Каменку, забрать там все свои работы и нужные мне вещи и засим (чем скорее, тем лучше) уехать надолго в Италию.
Я уже слегка просмотрел рукописи Владислава Альбертовича, но более подробно рассмотрю их потом. Покамест могу сказать, что в отношении формы он сделал успехи; в этих сочинениях уже гораздо более зрелости, чем в прежних. Менее всего мне понравилась сцена из “Демона”; в ней очень много ошибок против законов сочетания слова с музыкой. Более же всего мне нравится скерцо для фортепиано, скрипки и виолончели. Я сделаю карандашом свои замечания на полях, а если он скоро вернется и будет иметь время зайти ко мне, то буду рад сообщить ему устно мое мнение и вообще с ним повидаться.