Шрифт:
— Вот как?
— Да, — усмехнулся мальчик.
— Очень интересно.
— Ты только послушай, какие занятные песенки были тогда в моде! Лопнешь от смеха!
Он вытащил из стопки одну довольно тяжелую пластинку, зазубренную по краям, стер пыль носовым платком и осторожно положил ее на диск. Потом завел граммофон, проверил иголку — достаточно ли острая — и опустил мембрану. После продолжительного шипенья по комнате разнесся неожиданно металлический голос, который пел: «И вновь приходит май, и вновь цветут цветы». Ване выпрямился и, вглядываясь мне в глаза, лукаво улыбнулся, довольный, что устроил мне такой приятный сюрприз.
— Это тебе не «хорсей-хорсей», правда?
— Лучше.
— И я так думаю.
— Ты слушай, слушай!
Тенор продолжал петь «И вновь приходит май, и вновь цветут цветы». Слова с трудом можно было разобрать, вся песня была похожа на старый, выцветший на солнце снимок, покрытый пылью забвения. Остались только общие контуры воспоминаний. В песне пелось, что любовь и счастье всесильны, их ничто не может разрушить, даже смерть, что любящие сердца нельзя сломить, потому что «и вновь приходит май, и вновь цветут цветы», и вновь мерцают звезды в небе…
— Ну, как? — ухмылялся Ване.
Я молчал. Не знаю почему, но мне было грустно. Казалось, голос певца пробивается к нам откуда-то издалека, словно из другого мира. Как будто его оставили и забыли за высокой стеной, и теперь он хочет перебраться через эту стену, попасть к нам, а сил недостает, и он только в отчаянии повторяет: «И вновь приходит май, и вновь цветут цветы», и никто не хочет открыть ему дверь и пустить его к людям.
Не отводя бледного, испитого лица от пластинки, которая медленно и торжественно крутилась, Ване сказал:
— С этой пластинкой умерла мама… Ты об этом знал?
— Нет.
— Ей было тогда тридцать пять лет… Она болела туберкулезом, как я… Лежала дома, в селе, и слушала «И вновь приходит май, и вновь цветут цветы»… Почему? Узнать бы у нее… Почему?
— Не говори так, Ване, может быть, у нее были воспоминания…
— Да, — усмехнулся мальчик, — «воспоминания о былом»… Глупости!
— Отчего же?
— У меня нет воспоминаний.
— Не может быть! У каждого человека есть свои воспоминания!
— Глупости… Я учился в школе до шестого класса… Потом разболелся… И теперь я здесь… Какие там воспоминания? Читаю любовные письма Сийки… только и всего!
Граммофон захрипел. Пластинка продолжала крутиться и шипеть. Ване поднял мембрану и спросил, не поставить ли мне другую. Я сказал: «Как-нибудь после, сейчас не хочется».
— Все они одинаковые, — пояснил презрительно Ване. — Послушаешь одну — и хватит… Важно, что они сослужат нам хорошую службу… Дай-ка я расскажу тебе, что я придумал!
Ване подсел ко мне поближе и стал подробно объяснять, как он поставит граммофон в холле и как будет пускать пластинку, если на лестнице послышатся шаги. Граммофон заиграет — это будет и сигнал и маскировка.
— Ну как, здорово? Здорово? — спрашивал настойчиво и лихорадочно мальчик.
— Да, неплохо придумано, — сказал я, хотя мне эта «маскировка» показалась наивной и не больно практичной. Но раз Ване настаивал на своем, я решил его послушаться. В тот же день мы поставили граммофон в холле на круглый столик, завели его, чтобы он был наготове, и сменили иголку. Как услышим шаги на лестнице или звонок в дверь, Ване тут же кинется к граммофону и пустит пластинку. Входит гость. Слышит песню и улыбается. «Веселитесь, а?» — говорит он. «Да, — отвечает Ване, — сестра выходит замуж!» Гость еще шире улыбается: «Поздравляю! Желаю счастья!» Ване отвечает: «Спасибо! И вам того же желаем!»
— Полная маскировка, правда? — захлебывался от радости мальчик.
В первые дни нам не пришлось прибегать к граммофону. Как назло, никто не поднимался на шестой этаж. Да и Сийка с Рамоном Новарро куда-то закатились, опьяненные своим медовым месяцем. Мы даже стали досадовать, что наше «изобретение» бездействует и что нам некому с его помощью отводить глаза.
Но однажды мы услышали шаги на лестничной площадке, и наш граммофон тут же заиграл. В холл без звонка вошел старый Панайотов. Да и зачем бы он стал звонить — у него был ключ. Услышав охрипший голос тенора, он остановился посреди комнаты и сказал довольно сердито:
— Ничего другого не могли придумать — именно ЭТУ поставили… Кабы еще можно было хоть что-то понять, а то — ни слова…
— Другие еще больше стерлись, папа, — начал объяснять Ване, крутя ручку граммофона, — эта самая понятная.
— Ладно, ладно, — раздраженно махнул рукой старик и пошел в кухню, покачивая коротеньким торсом, словно считал шаги.
Прежде чем туда войти, он повернулся к сыну и сказал:
— Останови!.. Не люблю я этих… песенок…
Ване тотчас поднял мембрану. Стало тихо-тихо. Слышно было только побрякивание кастрюли. Панайотов снимал крышку, чтобы налить себе фасолевой похлебки, приправленной «злым перчиком». Мы с Ване пообедали раньше, потому что в тот день должны были вовремя передать отпечатанные листовки нашему руководителю Иванскому.