Шрифт:
Певица взмахнула рукой, поклонилась публике и начала петь тихо, низко, стараясь, чтобы голос ее дошел до каждого, кто здесь находился, проник в душу, потом повысила голос, и в ресторане на столах зазвенели бокалы...
— Все равно ей до Вяльцевой далеко, — сказал Унгерн.
— А мне она нравится.
— Мне тоже, — поспешно согласился с есаулом Унгерн — он увидел, как у того резко побледнело и сделалось беспощадным, будто в атаке, лицо, глаза сжались в узкие злые щелки.
Маша пела и продолжала смотреть на Семенова. Унгерн отметил, что, пожалуй, он первый раз в жизни видит есаула таким, усмехнулся едва приметно; о чем сейчас думал барон, понять было невозможно. Семенов вновь потянулся к графинчику. Пальцы у него неожиданно дрогнули, и он опустил руку.
— Аль налнвка перестала нравиться? Григорий Михайлович? — поинтересовался барон участливо.
— Нет, наливка та же, и нравится так же... Просто я боюсь напиться. А напиться хочется.
— Я понимаю, — сочувственно произнес барон. — Со мной на фронте такое тоже случалось.
— А я на фронте не пил. Даже не тянуло. Иногда только полстопки за компанию с господами офицерами, и все. — Семенов вновь поглядел на Машу, та пела сейчас про солдата, в одиночестве умирающего у подножия маньчжурской сопки и, перед тем как отойти, посылавшего наказ своей невесте. Песня была печальной, тревожила душу, мужчины притихли, даже несгибаемый Унгерн и тот сгорбился — и его проняла песня...
Свет керосиновой лампы, отраженный круглым жестяным щитком, приваренным к ручке, упал на голову барона, рыжие волосы его сделались яркими, красными, как брусничный лист, вспыхнули огнем, в глазах тоже вспыхнули крохотные огоньки — не барон, а прямо черт какой-то, наряженный в казачин мундир...
Отведя взгляд, Семенов порылся в кармане, достал оттуда «катеньку» — сотенную бумагу, в России эти деньги уже не ходили, но здесь, на КВЖД, ими продолжали пользоваться, хотя упорно поговаривали о замене их местными деньгами; подумав немного, Семенов сунул деньги обратно в карман и из часового «пистончика» — маленького кармашка — достал три золотых червонца.
Это та самая валюта» которую никто никогда не отменит. Даже если ее запретят каким-нибудь дурацким указом» она все равно будет у людей в ходу.
Когда Маша закончила петь и поклонилась залу, Семенов положил монеты на тарелку, ловко, как официант, подхватил ее в ладонь и шагнул к эстрадке. На ходу встретился с Машиным теплым взглядом, уловил в нем что-то заинтересованное и одновременно удивленное, опустился около ее ног на колено и поставил тарелку с монетами на пол.
Ресторанный зал на мгновение замер, даже мукденские купцы перестали дуть свой чай и жевать жирный сладкий рис, затихли все, лишь дым потрескивал, как порох, и плотными слоями плыл к выходу да на станции нервно повизгивала своим слабеньким гудком — пару не хватало — маневровая «кукушка»... Маша поклонилась есаулу, и ресторан взорвался аплодисментами.
Наутро весь городок заговорил о зарождающемся романе певицы и военного комиссара Временного правительства. На Семенова на станцию приходили поглазеть местные сплетницы-старушки, но его в Маньчжурии уже не было, сразу после ресторана он ночью же уехал в Даурию — разведчики оттуда принесли сведения, что появились конные разъезды красных и, судя по всему, на Даурию будет предпринято нападение.
Это значило, что базу надо окончательно переводить в Маньчжурию и добровольцев в армию набирать уже там. А добровольцы уже потянулись из России к Семенову, и это радовало есаула — не было теперь и дня, чтобы не появилось несколько новых человек. Иногда добровольцы приходили группами.
— Хар-рашо! — довольно произносил будущий атаман и потирал руки.
Из Даурии Семенов вернулся поздно, едва улегся спать, как его разбудил дежурный ординарец — чернявый, с темной блестящей кожей парень в белой барашковой кубанке и двумя лычками младшего урядника на погонах.
— Ваше высокородие... — Едва он тронул Семенова за плечо, как тот стремительно вскинулся на постели, протер кулаками глаза.
— Что, большевики наступают на Даурию? Или уже прут на Маньчжурию?
— Никак нет. Прибыл адъютант командующего китайскими войсками.
— Чего-о?
— Китаец прибыл, ваше высокородие. Важный, как купец из Мукдена. Рожа сальная, глаз не разобрать. Хочет видеть лично вас.
— А больше он никого не хочет видеть? Час-то вон какой.
— Никого. Только вас.
— Охо-хо. — Семенов опустил ноги с кровати, натянул сапоги. Сапоги у него были знатные, сшитые специально для студеной сибирской зимы — на стриженом собачьем меху, тонкие. — Ладно, зови этого важного мандарина [46] .
В спальню вошел китайский майор с реденькой нашлепкой усов, поклонился есаулу и произнес на хорошем русском языке:
46
Мандарин (от санскрит, мантрин — советник) — название чиновников феодального Китая, данное португальцами.
— Я от генерала Чжана Хуан-сяна.
И что же потребовалось от меня господину генералу Чжан Хуан-сяну? Да еще не в самый подходящий час. — Есаул демонстративно зевнул и похлопал по рту ладонью.
Господин генерал Чжан Хуан-сян требует до восьми часов утра сдать оружие и распустить людей. В этом случае он гарантирует вам и всем вашим людям личную неприкосновенность и полную безопасность.
Семенов не удержался от желания похлопать себя еще раз ладонью по рту. Похлопал. Снова зевнул. Ему нужно было оттянуть время.