Шрифт:
Наверное, правы и те и другие. Ситуация колеблется, Христос в эти дни несколько раз уходит из Иерусалима и возвращается. События некоторое время следуют в ритме маятника; или это качаются весы, на которых он взвешивает свое близкое будущее?
В Вербное воскресенье, за неделю до Пасхи, проводилось пробное гулянье на Красной площади, своего рода репетиция праздника. Против Гостиного Двора выстраивались полотняные палатки, у которых начинался торг всякой праздной мелочью: детскими игрушками, искусственными цветами, бракованной, битой посудой. Праздник понарошку. Здесь продавались также старые книги и лубки, но это на Спасском мосту весь год было занятие обыкновенное.
Греки продают рахат-лукум, французы пекут вафли. Все вперемешку с облаками верб. Их светящиеся, плывущие в воздухе корпускулы делают этот игрушечный мир еще более ненастоящим. Проектным? Во всяком случае, выдуманным.
О погоде: Вербохлест — бей до слез. А может, не о погоде. Тогда что это — о страстях Христовых?
Страстная неделя в Москве XV — VII веков с первого же дня насыщалась показным противостоянием и неразберихой. Шествие патриарха «на осляти» в Вербное воскресенье, въезд его в Иерусалим (Кремль) через Спасские ворота и самый крестный ход дополнялись странными ночными играми: толчею природы представляли мальчишки, гоняющие вокруг крепости с колокольчиками на шее. Преображенные в овец и телят, они бодались, блеяли и мычали, и вслед за тем стройною шеренгой забегали в те же ворота, дабы впоследствии скотина прямо шла с пастбища домой и не плутала. Все предрассветные бдения, предваряющие главный Воскресный день, обозначены были демонстративным смешением человечьей и иной природы. Тем самым великие сомнения и тьма Страстной были явлены московитам несравненно резче и болезненнее.
Чистый четверг: нужно мыться, чистить дом и дол.
В Москве, в Успенском соборе в этот день освящалось миро. Богослужение совершается не в черных, но в фиолетовых одеждах.
Перед рассветом у Троицких ворот скотину обливали снеговой водой –»чтобы лучше плодилась и не болела». Столпотворение под мостом обращало людей и скот в одно неразличимое, говорящее и рогатое воинство. В самом Кремле мужики являли живые картины пахоты и сева: бегали в темноте вереницей, запряженные в сохи и бороны, цепляя железным когтем едва оттаявшую землю, — растревоженная, она должна была принести обильный урожай.
Все это были обычаи языческие и деревенские — а чем Кремль не деревня? хаос улиц и строений, где-то в глубине хранящий мистическую логику плана. Несомненно, он всегда напоминал (и напоминает до сих пор) деревню, поселение свободное, никаким насильственным черчением не стесненное. В те буколические годы Кремль был полон огородов, свободно гуляющей скотины и птицы — декорации для драматического противостояния грядущего света с шевелящейся многонаселенной тьмой были вполне подходящими.
*
Весьма любопытны свидетельства Христофора Галовея, английского механика, установившего в 1625 году совместно с Баженом Огурцовым первые в Москве часы на Спасской башне Кремля. Ему, пионеру регуляции и точного расчета, непонятные ночные ворошения казались полной дичью. Можно себе представить его реакцию, к примеру, на рассказ малолетнего подмастерья из часовой команды о том, что при первом заведении на башне часового механизма рыба из Москва-реки попрыгала на берег, а солнце встало поперек неба, отчего последнее закипело. Очевидно, что ночной праздник он воспринимал так же: как проявление темноты непросвещенного кремлевского разума.
Однако долгожданная пасхальная служба, совершаемая в ночь с субботы на воскресенье, и великое при этом пришествие света эти арифметические оценки неизменно опрокидывали, в прямом смысле слова по-новому освещая архаический кремлевский пейзаж.
Согласно праздничному закону, день наступал ночью. Здесь контрастные полюса Пасхи сходились.
Всю неделю ожидаемый среди нескончаемой скорбной тьмы (доходило до того, что в светлое время иные подолгу сидели, зажмурившись), свет налетал мгновенно, в полночь, вместе с крестным ходом, пальбой пушек и оглушительным колокольным звоном.
Зажигались все кремлевские паникадила, присутствующие поднимали свечи — тьма отступала, и, ее раздвигая, росло посреди Кремля золотое яйцо света. Таяли вчерашние глиняные и рогатые идолы, дамские скорлупки, мелкий детский бой.
Все становилось люди.
С этого момента обретало суть христосование — слияние человечьих обломков света, которые до сего момента разделяли чернила Страстной. Становилось понятно само недельное испытание тьмой: она только подчеркивала дробный свет тел, сливающихся теперь в многотело, — тьма была близкая, подошедшая вплотную смерть.
Смерть к телу ближе рубахи.
*
Также интересны формулы многоочия, взаимного прозрения и приятия друг друга.
Местные художники, бестрепетно переводящие всякое заумное явление в анонимный лубок, так и рисовали участников пасхального объятия: многоокими и разноглазыми, во всю ширину лиц, поверх шапок, платков и бород.
И тьма, покоренная, отступала.
Вчерашние птицы и звери восстанавливались в человеков, постепенно по мере праздника вновь обретая цвет, дробясь, разбегаясь шумной московской толпой. Но неизменно сплочениями света оставались пасхальные яйца, снежные горки куличей и перевернутые творожные стаканчики, которые горожане выносили из крепостных церквей, оберегая от порывов ветра, точно горящие свечи.