Шрифт:
Когда-то, в полку, прапорщик Федотов мечтал учиться у Брюллова. Учиться по-настоящему ему не пришлось ни у кого. К тому же Брюллов не проявил к рисующему офицеру ни малейшего интереса. Теперь, всего через три года, автор «Последнего дня Помпеи», увидев «Майора», воскликнул:
— Поздравляю вас, я от вас ждал, всегда ждал, но вы меня обогнали… Вы смотрите на натуру своими глазами!
Глаза Павла Андреевича Федотова впервые увидели в «натуре» правдивую и простую картину того, «как люди на свете живут».
Жизнь самого Федотова оставалась в тени грязных окраинных улочек, тяжкой нищеты, полного отречения от себя. Если бы не его верный денщик Коршунов — живой пушкинский Савельич из «Капитанской дочки», — Федотов, может быть, не прожил бы я тех немногих тридцати семи лет, которыми отмерена его удивительная, полная горения и страданий жизнь.
Постоянная нужда, лишения, непосильный труд — все это подтачивало силы художника. В довершение ко всему пришла страшная, неизлечимая душевная болезнь.
Художник явился к своим добрым знакомым и неожиданно объяснился дочери семейства в любви. Это повторилось и в доме других его друзей. Федотов ходил по городу, одержимый, несчастный, со счастливой улыбкой на лице, и говорил о любви, которую он принес в жертву искусству. В своей лучшей картине он рассказал о безлюбовном торге, о сделке за спиной подлинного чувства. Теперь, утратив рассудок, он без умолку говорил о настоящей любви — и это становилось признаком безумия!.. Вскоре в безнадежном состоянии он оказался в лечебнице для умалишенных на руках верного Коршунова.
Перед смертью, придя ненадолго в себя, художник попросил позвать ближайших друзей, чтобы проститься. По злой иронии судьбы, посланный, завернув по дороге в трактир, неторопливо пропивал данные ему вперед за труды деньги. Друзья, приехав в больницу, нашли Федотова мертвым.
Павел Андреевич Федотов вернулся в Михайловский дворец, в Русский музей. Прощелыга-майор по-прежнему крутит ус, напоминая о временах, которые ушли бы бесследно, если 6 не великие художники и их большие, все видящие глаза, если бы не их гений, способный обобщить увиденное и превратить его в примету эпохи.
Бурлаки во дворце
Как рождается картина?
В Русском музее — сотни полотен. Но они предстают перед нами в законченном виде, когда высохли краски, когда процесс творчества давно завершился.
Как же рождается картина? Что предшествует тому радостному мгновению, когда художник, натянув на подрамник новый холст и взяв в руки кисти, остается наедине со своими замыслами?
Вдохновение — Синяя птица искусства — не живет в клетках самых просторных и роскошных мастерских. Брюллов ловил ее среди остывших развалин Помпеи, на голой, умерщвленной пеплом земле, Федотов — в петербургских переулках, в гостинодворских трактирах, в пестрой городской толпе. Вдохновение не рождается в клетках мастерских. Оно появляется, когда художник обращается к жизни.
Пройдем же по следам этой Синей птицы, по следам одного замысла. Взвесим признания самого художника. Взглянем на них со стороны. Это путешествие вдоль верстовых столбов творчества приведет нас ко всемирно известной картине, одной из жемчужин Русского музея.
— А, Репин, я тебя давно ловлю! — воскликнул молодой вольнослушатель Академии художеств Константин Савицкий. — Поедем завтра на этюды по Неве, до Усть-Ижоры!
Репин отнекивался, но Савицкий уговорил его.
Наутро веселая молодая компания погрузилась на пароход. Гнилое дыхание сырых дворов сменилось запахами водорослей, рыбы, смоленых канатов. Летний полдень будто брызнул из ведерка чистых и ярких красок на блеклую панораму невских берегов. Когда пароход причалил к берегу, среди деревьев замелькали пестрые платья девушек, цветные зонтики, мундиры офицеров.
Вдруг Репин заметил вдали, на берегу, какое-то темное пятно. Оно приближалось и странно наползало на яркую радугу безмятежной картины. Репин обратился с вопросом к Савицкому.
— А, это бурлаки бечевой тянут барку. Какие типы! Сейчас подойдут поближе — увидишь.
Обросшие волосами бородатые мужики тяжело ступали босыми ногами и налегали на лямки. У некоторых из них грудь была в кровоподтеках. Руки устало раскачивались в медленном ритме шагов. Потные, загорелые лица блестели на солнце. Одежда бурлаков давно истлела и превратилась в жалкие, грязные лохмотья, свисавшие на плечах и бедрах. Трудно было узнать в этом тряпье одежду, ее цвет, ее первоначальный вид. Бурлаки двигались молча. Глаза смотрели тяжело, хмуро, будто вовсе не примечая легкой прелести летнего дня.