Шрифт:
Наконец я умолк. Совсем рядом, в лице Иоанна, я прочел безысходное горе. И, пытаясь загладить свою вину, добавил:
— Я тоже присоединюсь к твоему воинству.
— Да как у тебя язык поворачивается? Надо же, такое богохульство…
— Я… я слышал это на кухне… Прости меня, Иоанн.
— Ты не у меня должен просить прощения.
— Я безумно рад встретить тебя здесь. Будет с кем поговорить.
— Ты не у меня должен просить прощения, — уныло повторил Иоанн. — Впрочем, еще успеется.
И он двинулся обратно к монастырю. Иоанн шагал столь решительно и быстро, что стало ясно: мне за ним идти не следует. Оставшись на берегу, я почувствовал, как закачалась под ногами земля, как тело пронзают нещадные молнии зноя. Распуганные Иоанном чибисы, отчаянно крича, ухватились клювами за мои нервы и растащили их по всему лугу.
На другой день, когда благочестивое собрание приготовилось получить свою порцию кнута и пряника, Иоанн взобрался на камень и обратился к общине. Он говорил о том, что в монастыре царит обманчивая самоуспокоенность. Говорил о нашей оторванности от мира. Говорил о слепом заблуждении.
Глаза его пылали безумием. Пожилые монахи сначала только вздыхали, как привыкли вздыхать на всякой проповеди, но мало-помалу и они уловили в речах Иоанна ожесточение. До них дошло, что он насмехается над советом старейшин, прочившим его в настоятели, насмехается над теми, кто верит в него и видит в нем надежду на будущее.
Потрясая длинными худыми руками, Иоанн толковал про Одиноких, которых Бог вводит в дом [7] . А когда умолк, схватился за края одежды и принялся рвать ее в клочья. С камня Иоанн сошел обнаженный.
7
Ср. Псалтирь, 67:7: «Бог одиноких вводит в дом, освобождает узников от оков; а непокорные остаются в знойной пустыне».
Народ повскакал с земли: случилось нечто беспримерное.
Но пока мы добежали до монастырских ворот, Иоанн почти скрылся из виду. Взвихряя около себя песок, он двигался на север, к пустыне и Иордану.
На меня он за время своей речи даже не взглянул.
После этого я испытал ощущение полной нереальности. Монастырь точно опустел. Жизнь в нем замерла. Я утратил опору, утратил связи, оказался один на один со своими грезами… Может быть, меня не существует? Может быть, я всего лишь Иоаннова фантазия? Все казалось подчиненным некоему плану. А если я и впрямь существую только у него в голове, что я воплощаю: его радость или ожесточение? Его печаль или ощущение краха? А может, его будущее? В застывшем, замкнутом взгляде Иоанна читалось, что он отрекся от будущего. Что его будущее принадлежит другим. Что это будущее — его месть настоящему…
Теперь, задним числом, когда я попал в пустыню и мир вокруг временно утихомирился, я все отчетливо вижу и понимаю. Теперь, когда все осталось позади… Хотя жизнь моя еще не достигла расцвета, у меня все позади. Когда из бутона пробивается на свет Божий цветок, у него за плечами остается долгий период приготовления, жизни в зимнем сокрытии среди голых ветвей. Когда цветок распускается, для него все осталось позади.
Так и у меня все миновало и осталось позади, пусть даже мир об этом не ведает. И задним числом я иногда представляю себе, что не я был Иоанновой фантазией, а он — моей. Он никогда не существовал, я его просто выдумал.
Кроме всех прочих, в обители жил монах с длинной окладистой бородой, его звали Товией. Работал он сам по себе — либо в скромном монастырском огороде, либо на рытье канав; мы, остальные, обычно трудились всем скопом среди ароматов золотисто-желтого горчичного поля. Товия был коренаст и грузен, ходил ссутулившись, ни с кем не разговаривал. Копал неистово, но изредка замирал над заступом и принимался говорить, обращаясь то ли к земле, то ли к чему-то под землей, мы точно не знали.
Шло время. Мы никак не соприкасались друг с другом, пока однажды ранним утром Товия не привлек к себе внимание: поднял заступ, вонзил его в землю — и вдруг завопил благим матом. Потом упал на колени над вырытой ямкой.
Меня одолело любопытство, и я поспешил к Товии.
Оказывается, его лопата угодила в мышиную нору, где штук семь голеньких розовых мышат еще сосали разрубленную пополам мать. По их гладким тельцам стекала кровь, на них налипли клоки материнской шерсти, а они как ни в чем не бывало продолжали сосать — попискивая, повизгивая, постанывая. Товия раздвинул траву. Когда я подошел ближе и рядом упала моя тень, он обернулся.
— Вишь, что творится?! — сказал он.
Я кивнул. Зрелище было отвратительное.
— Надо их прикончить, — покачал головой он.
— Гм…
И вдруг рядом вырос Иоаханан. Толстяк уставился на нас и захихикал.
— А вы тут, оказывается, разговоры разговариваете!
— Какие еще вы? — выпрямившись, спросил Товия.
— Какие еще вы? — почти одновременно подхватил я.
— Тоже мне, нашел шатию-братию! — произнес Товия угрожающим тоном человека, привыкшего к одиночеству.