Шрифт:
Впрочем, человек творит свой язык всю жизнь, до самой смерти. Новые фразы рождались за работой и вечерами, когда я сидел у костра, чувствуя приближение осени. А уж ночью, когда мы защищали хозяйское добро от воров (бедняков, что хотели поживиться виноградом, зерном или недоеденным хлебом), можно было не только значительно расширить свой словарь, но и переосмыслить кое-какие известные понятия.
Мне нужно было видеть, а видеть я мог только с помощью полноценного языка. Я погибал от жажды!
А что мои товарищи, они тоже мучились? Конечно. Вся страна жила молчком. Повесила на рот замок. Превратилась в страну безмолвных спин. В край проглоченных языков.
И так будет продолжаться до той поры, пока нас не переполнят невысказанные слова, глупые положения, воображаемые поступки. Тогда мы взорвемся. И тогда речь забьет ключом в каждом уголке.
Или: в один прекрасный день придет некто и сорвет все замки.
Вот на что мы надеялись последнюю тысячу лет!
В болоте стояли три белых индейки и смотрели на море. Одна из них, склонив головку набок, приглядывалась к чему-то сквозь ветви тамариска. В полосе водорослей лежал с открытыми глазами козленок. У его морды лениво плескалась разбавленная светло-красная кровь. На белой шерсти проступали пятна более насыщенного цвета. Среди зарослей мяты порхали крапивницы.
На песке сидел, обмахиваясь полотняной тряпицей, мужчина. Его жена прижимала к себе ребенка, напоминавшего стебель с увядшим цветком. Пока она поддерживала младенцу спину, голова его безвольно откинулась назад. Она была слишком большая и тяжелая, как камень, левая щека вдавлена внутрь, нос несоразмерно маленький, однако страшнее всего были глаза: два огромных портала в заброшенном дворце, где не гулял ветерок, где не было признаков любви или страха.
— Какая ужасная тут жизнь! — обратился ко мне мужчина. Судя по выговору, он был чужеземцем.
— Ты сам-то издалека?
— Мы приехали из Египта.
— Зачем?
— Неужто не слышал? — удивленно воззрился на меня он.
Была Суббота, я пришел в это отдаленное селение посетить синагогу, но мне не хватило смелости зайти в нее. Хотя я намеренно выбрался подальше, чтобы никто не увидел меня в обществе ученых мужей, я так и не рискнул. Теперь я сидел в виду храма и наблюдал за немногими людьми, которые ходили по площади перед ним. Дома с занавешенными от жары окнами были погружены в полуденную дрему, рядом бегали, поклевывая зерно, петух и несколько кур. Поодаль, в тени вытащенной на берег лодки, сидела старуха. Тощая и костлявая, с лицом, изборожденным морщинами, которые все сходились вниз, к ее ротику. В одной руке она держала веретено, а ее черное платье так развевалось на ветру, что чувствовалось: скрытое под тканью тело совсем усохло, его почти нет. Старуха улыбнулась нам, словно говоря: «Знойный сегодня выдался денек».
— Здесь должен появиться Он, — объяснил мужчина.
— Кто?
— Значит, ты тоже нездешний…
Вид у человека был усталый и в то же время довольный.
— Он должен спасти нас от грехов. Он возьмет на себя грехи наши. — И мужчина ткнул пальцем в свое дитя, беспомощно повисшее на боку у матери. — А ты, оказывается, ничего не слышал! Весь народ знает. Приблизилось Царствие Божие… Мы ждали тут целую ночь.
— Какие у вас грехи?
Он взял жену за подбородок и с силой поворотил ее лицо ко мне:
— Смотри!
Женщина тут же отвела взгляд себе под ноги. И все-таки я заметил в ее глазах черных птиц отрешенности и беспросветного мрака.
— С тех пор как жена родила это дитё, она отстранилась от меня душой и плотью. Тело ее стало неприступным утесом, руки — точно неживые. Младенец отобрал у нее последние силы. А ведь он от моего семени…
Из переулка вынырнул странный человек исполинского роста, с длинной-предлинной седой бородой. Он шел приплясывая, обнаженный до пояса и обмотанный вокруг талии куском ярко-красной материи. В каждой руке у него было по колокольчику, звон которых — благодаря безмолвию волн, ветра и улиц — разносился по всей округе. Незнакомец остановился на берегу, в глазах его горело безумие.
— Да будет славен Тот, Кто дозволяет запретное! — возопил он. — Да будет славен Он в бездне, пронизанной молниями! Да здравствует блеск молний и ужас тьмы! Се, выхвачу я из объятий мрака сверкающий рубин, и засияет он в мире света, и отступит тьма пред сиянием этим.
Между тем площадь заполнилась ринувшимся со всех сторон народом. Тут были бедняцкие жены и дети, были пожилые мужи, был и кое-кто с моего виноградника: рабы и трудившиеся рядом со мной свободные евреи. Ребятня смеялась и показывала на чудака пальцем. Женщины призывали детей угомониться.
Толпа образовала на берегу полукруг и пристально следила за великаном, который пляшущей походкой вошел в воду и, склонившись над мертвым козленком, высосал кровь из его ран. Затем он вырвал у козленка язык и запихнул себе в рот.
Я содрогнулся. Человек явно не в своем уме. Его надо оставить в покое!
Великан, однако, не замечал столпившихся вокруг. Он жевал сырой козлячий язык и без умолку говорил. Он нарушал закон, нарушал субботнюю тишину, чему народ и дивился.
— Да, своим сиянием рубин рассеет тьму! А путь к нему лежит по небесным спиралям в деснице Божией, куда я попаду через внутренний Закон! Зато внешний Закон при этом сморщится, как сморщивается и засыхает на солнце яблочная кожура.