Шрифт:
Вслушиваясь в праздничную разноголосицу, вглядываясь в смутные видения, я мерил километры, не замечая этого.
Я заходил на рынки, общался со скотоводами, торговался и спорил с недовольными клиентами. Выгребая из-под прилавка горсть бумажных полосок, скорее похожих на серпантин, они возмущались:
— И что, вы думаете, можно завернуть в эти обрезки?
— Помилуйте, — возражал я. — Это ведь лист бумаги, а не простыня. И потом — в семье не без урода.
Но эти красноречивые доводы не оказывали на торгашей должного действия; призывая в свидетели своих коллег, они клялись, что больше не купят у меня ни килограмма.
Тогда, притворяясь возмущенным, я говорил им несколько отнюдь не возвышенных слов и, развязно зайдя за прилавок, вытаскивал из бумажной кипы несколько листов, из которых, при желании, можно было сшить приличный саван любой корове.
— А это?.. Почему вы мне не показываете это? Вы думаете, я сам отбираю бумагу? Пожалуйста, делайте специальный заказ.
Такие вот дискуссии приходилось мне вести с индивидами, торгующими мясом, а также с гражданами, посвятившими свою жизнь торговле рыбой — народом грубым, пронырливым и скандальным.
Весенними утрами я любил шляться по центру с его суетой, беготней трамваев, полотняными навесами магазинов. Мне нравилось разглядывать тенистое нутро универсальных магазинов, молочные магазины с их сельской свежестью и огромными блоками масла на подносах, радужные витрины, за которыми продавщицы ходили вдоль прилавков с разложенными на них воздушными тканями; смешанный запах бензина и краски, исходящий от скобяных лавок, воспринимался моими чувствами как тончайший аромат, благоухание некоего вселенского праздника, чьим летописцем суждено стать мне.
В эти ликующие утра я чувствовал себя могущественным, всеведущим божеством.
Когда, устав, я заходил в кафе выпить стакан лимонада, царящий там полумрак или какая-нибудь деталь обстановки вдруг переносили меня в сказочную Альгамбру, я видел андалузских цыган, скалистые подножия гор и серебряную ленту ручья в глубине ущелья. Женский голос пел под гитару, и в памяти моей всплывали слова старого сапожника:
— Хоше, пишаный был крашавец.
Благодарная сострадательная любовь к жизни, к книгам, ко всему миру задевала во мне голубую струну души.
Я был уже не я, но бог, который был во мне, бог лесистых гор, неба и воспоминаний.
Выполнив дневную норму, я возвращался назад, в контору, и, так как усталость делала обратный путь вдвое длиннее, я старался развлечь себя разными нелепыми фантазиями, например, представляя, что мне вдруг достались в наследство семьдесят миллионов или что-нибудь еще в этом роде. Но все эти химеры мигом блекли, стоило мне войти в контору и увидеть разгневанного и возмущенного Монти.
— Мясник с улицы Ремедиос вернул заказ.
— Но почему?
— Ума не приложу!.. Сказал, что его не устраивает.
— Разрази его гром, эту деревенщину.
Никакими словами не выразить горькое чувство, которое вызывала грязная кипа бумаги — воплощенное крушение надежд, — сваленная посреди темного двора, заново увязанная, обтрепанная, вся в жирных и кровавых пятнах, оставленных грубыми руками мясника.
Такого рода возвраты повторялись слишком уж часто.
Чтобы предупредить возможные осложнения, я обычно говорил клиенту:
— Эта бумага делается из отходов. Если хотите, вы можете заказать специальную; это обойдется на восемь сентаво дороже, но вы выиграете в качестве.
— Неважно, приятель, — отвечал мясник. — Присылай.
Но, получив бумагу, он начинал торговаться, прося скидки, либо требовал заменить рваные листы, которых набиралось килограмма на два, на три, что было уже невыгодно; либо вообще отказывался платить…
Случались и презабавнейшие казусы, над которыми мы с Монти предпочитали смеяться, чтобы не заплакать от злости.
Так, некий колбасник просил, чтобы бумагу доставляли ему на дом в определенный день и час, что было невозможно; другой возвращал товар, проклиная на все лады извозчика, если тот вручал ему квитанцию, не соблюдая должного этикета, что, на худой конец, можно было рассматривать как причуду; третий оплачивал заказ только неделю спустя после того, как начинал использовать бумагу.
Я уж не говорю о проклятом племени мясников-турков.
Если я, скажем, спрашивал об Аль Мотамиде, торгаш делал вид, что не понимает, и пожимал плечами, отрезая кусок легкого соседскому коту.