Вход/Регистрация
  1. библиотека Ebooker
  2. Проза
  3. Книга "Привыкни к свету"
Привыкни к свету
Читать

Привыкни к свету

Рольникайте Маша Гиршо

Проза

:

современная проза

.
Аннотация

Слова, ставшие названием повести, говорит ее героине Норе один из тех, кто спасал эту девушку три долгих года гитлеровской оккупации. О возвращении к свету из мрака подвалов и чердаков, где она скрывалась в постоянном страхе быть обнаруженной, о постепенном оттаивании юной души рассказывается в этой повести.

 

Annotation

Слова, ставшие названием повести, говорит ее героине Норе один из тех, кто спасал эту девушку три долгих года гитлеровской оккупации. О возвращении к свету из мрака подвалов и чердаков, где она скрывалась в постоянном страхе быть обнаруженной, о постепенном оттаивании юной души рассказывается в этой повести.

М.Рольникайте

Глава II

Глава III

Глава IV

Глава V

Глава VI

Глава VII

Глава VIII

Глава IX

Глава X

Глава XI

Глава XII

Глава XIII

М.Рольникайте

ПРИВЫКНИ К СВЕТУ

Повесть

Глава I

Памяти отца посвящаю

Осторожно, чтобы не зашуршало сено, Нора выпрямляет затекшую ногу и поворачивается на правый бок. Снова приникает к щели. Конечно, это русские! Вот те, что соскочили с танков, — в красноармейских гимнастерках. Один усатый, а у немцев таких усов не бывает. И солдат, который показывает, чтобы машины съезжали к озеру, размахивает красным флажком. С такими их класс перед войной ходил на первомайскую демонстрацию. В деревне уже русские! Можно вылезать! Нора убеждает себя, а все равно не трогается с места. Лежит в своем укрытии на сеновале, смотрит в щель и рассказывает себе, что видит. Говорить с собою так, будто есть и вторая Нора, она привыкла уже давно. С тех пор, как маму с бабушкой забрали и она стала скрываться. Даже когда у людей — все равно одна. Чтобы не было так страшно, она сама успокаивала себя, что не надо бояться. Утешала, что не найдут. Теперь она уверяет себя, что свободна! Немцев нет, можно выйти! Но медлит. Почему дедок и Алдона не возвращаются из леса? Не знают, что здесь русские? А может, боятся, что немцы вернутся обратно? Она тоже подождет… Когда дедок сказал, что они все уходят, Норе стало страшно: она остается совсем одна! Но уйти вместе со всеми ей нельзя было — никто, кроме старого дедка Апутиса и его дочери Алдоны, не знает, что она здесь. Уйти после них? Где она там спрячется? Тут, в сарае, хоть есть укрытие. Чтобы никто не мог подступиться к сеновалу, дедок у двери нагромоздил сбрую, мешки, корзины. Тачку притащил. Даже косы с вилами сюда перенес. И попросил — раз она все равно остается — сторожить дом. Сверху хорошо видно. Если фашисты, отступая, подожгут его, то, как только они отъедут, Нора быстро слезет и станет гасить. Дедок и воды во все бочки налил, и полные ведра поставил на каждом углу. Но в спешке забыл принести ей крынку с питьем. Хлеба и кусок сушеного тминного сыра подал, а воду забыл. Норе уже много раз приходилось терпеть. То без еды, то без питья, иногда без того и другого. Она знает: если очень хочется пить, так, что вода даже мерещится, — ни за что нельзя думать о ней — ни как она расплескивается, когда из колодца тащишь полное ведро, ни как течет в реке, ни как дождевые капли стучат о подоконник. Нора старалась не думать о воде. Выискивала в сене вокруг себя цветки клевера и сосала их. Но это не помогало — они сочные только в поле. А от засохших першит в горле. Спуститься за водой она боялась. Хотя знала, что в деревне никого нет. Днем ни дымка над крышей, ни человека во дворе; даже случайно забытой несушки не осталось. Но сойти было страшно — каждую минуту могли появиться немцы. И они появились. Нора испугалась, что они остановятся, спрыгнут с машин и начнут все подряд поджигать. Но они пронеслись мимо. Следующие — тоже. Потом стали проезжать почти беспрерывно — машины, танки, опять машины. И не останавливались. Только сидевшие на них солдаты иногда стреляли по придорожному кустарнику, по закрытым ставням домов. А под вечер уже и стрелять перестали. Мчались с такой скоростью, что пыль за ними не поспевала — завихрившись, отставала и тут же попадала под колеса следующей машины. Но и ночью, когда танки грохотали реже, и на рассвете, когда больше никто не проезжал — в деревне стало совсем тихо, — слезть за водой Нора все не решалась. Уговаривала себя еще немножко потерпеть. Но ведь больше терпеть не надо! В деревне русские! Вдруг Нора окаменела — тот, усатый красноармеец влез в танк. Уезжают?! Она хочет с ними! Нора быстро выбралась из ямы в сене, соскользнула вниз, наступила на грабли. Чуть не наткнулась на косу. Выбежала во двор. Пусто. И танков отсюда не видно. Никого нет. А пионы, сверху казавшиеся живыми — так они кивали друг дружке головками, — теперь стоят неподвижно. Нора нерешительно делает шаг. Еще один. Осторожно подкрадывается к углу. Есть! И танки, и красноармейцы! Она хочет подбежать к ним, послушать, как они разговаривают. Но не может двинуться с места — ноги дрожат. И руки тоже. Она только повторяет себе, что пришла Красная Армия. И теперь ее уже не убьют! Два красноармейца идут сюда! Тянут какой-то провод. — Смотри! — восклицает один. — А ты говорил, нет ни души. Вот одна. Только очень маленькая. Они ей улыбаются… А Норе странно, что люди в военной форме ей улыбаются. — Девочка, ты здесь живешь? — спрашивает черноволосый. Он и сам смуглый, и глаза черные. А брови почти срослись — на переносице кисточка. — Там… — показывает Нора. — В сарае? — смеется чернобровый. — А почему не в доме? — Не кричи, Илико. Ты же ее пугаешь. Второй говорит потише. И волосы у него светлые. А глаза голубые. На гимнастерке три полоски — две красные и одна желтая. — А кто живет в доме? — Они ушли в лес. Прятаться. — А ты почему осталась? — Мне с ними нельзя. Он не понимает. — Чтобы их за меня не убили, — объясняет Нора. Оба удивлены. Не верят? — Честное слово! Если немцы находят кого-нибудь, кто прячется, забирают и того, кто прячет. — Ты пряталась? — удивился голубоглазый. — Я… — А сколько тебе лет? — Тринадцать. — И, спохватившись, добавляет: — Было тринадцать. Теперь уже шестнадцать. — Видал личного врага фюрера? — опять удивился голубоглазый. — Слушай, — неожиданно тихо, почти хрипло спрашивает Илико, — может, ты есть хочешь? Пить, только пить! Но губы такие сухие, что сказать это очень трудно. — Понимаешь, нам сейчас некогда, — будто извиняется голубоглазый и начинает разматывать свой провод. Нашивки на его гимнастерке шевелятся. — Но мы тебе принесем. Потерпи немного. — Зачем терпеть?! — восклицает Илико. — Сходи к нашему повару. Скажи — Илико и Витя просили накормить. — Верно, сходи. Кухня там, у озера. Любого спросишь, покажет, — обрадовался Витя. — Зачем спрашивать?! По запаху узнаешь. И ешь. Потом мы принесем — опять есть будешь. Поправиться надо. Невеста, а такая худая. — Не стесняйся, — советует и Витя. И убегает, на ходу разматывая провод. Илико спешит за ним. Вдруг оборачивается: — Слушай, ты не грузинка? — Нет… Они уходят за изгородь. Машут ей оттуда и убегают под гору. Она опять одна… Вдруг замечает у крыльца ведро. С водой! В ней солнце блестит. Как золотой цветок… Пить неудобно, она не умеет пить из ведра. Вода лезет в нос. И дышать трудно. Нора отрывается на миг, переводит дух и снова пьет. Захлебывается, задыхается. Пробует пить из пригоршни, но так не напиться. Устала. И, кажется, напилась. Но уйти от воды не решается. Нора сидит, опустив руку в ведро, и шевелит пальцами. Солнечный отблеск сверкает, слепит. Внезапно она вздрагивает — ее могут увидеть! И сразу вспоминает — теперь это уже не страшно! Не надо бояться. И прятаться больше не надо. Нора смотрит вокруг. До чего просторно! Над головой до самого неба — ничего! Ни потолка подвала, ни ската крыши. Она может встать во весь рост. И стоять. Или подойти к скамейке. К колодцу. Даже к березам. Но она сидит. Рука в ведре, голова прислонена к стене. А кажется ей, будто идет. По самой середине дороги, не таясь — хотя теперь день и ярко светит солнце. До чего хорошо так шагать! Легко! И ветерок подгоняет. Вот он прошелся по полю широким арпеджио, и рожь волнами стала кланяться, будто здороваясь. "Здравствуйте, здравствуйте, — отвечает Нора колосьям — Я тоже очень рада, что могу так идти…" — Нора! Откуда они знают ее имя? — Ты что, спишь? Она открывает глаза. Алдона! Дедок! Вернулись! — Думала, танцуешь, а ты, вижу, спишь… — Жива? — спрашивает дедок. Нора кивает. Больше он ничего не говорит. А глаза улыбаются. Старые, выцветшие глаза. Раньше Нора их ни разу не видела. Ночью ее сюда привезли. По ночам он приносил ей поесть. Иногда, как теперь, скажет два слова шепотом, а иногда только кашлянет — мол, пришел, поесть принес. Теперь тоже поговорил. И ушел к выбитым окнам. Пробует, крепко ли сидят осколки стекла. — Это они стреляли, — объясняет Нора. — Когда удирали. А у хлева Тадас, Алдонин муж, распрягает лошадей. Сейчас он ее увидит, спросит… Увидел! — А это кто? Дедок не отвечает. Будто и не слышал. Тадас смотрит на нее. Кажется, догадался… — Прятали? — Она недавно… В сарае… А теперь дом сторожила, — объясняет Алдона. — А если бы нашли? Веревка на шею кому? Тадасу? — Почему тебе одному? — спокойно спрашивает дедок. Больше он ничего не говорит и уходит в дом. — Не нашли же! — пытается успокоить мужа Алдона. Тадас все равно злится. Хватает с телеги корзину. — Осторожно! — вскрикивает Алдона. Но он назло ей швыряет. В корзине, завязанной платком, слышится тревожное кудахтанье. Тадас пинает корзину ногой. Алдона подбегает, хочет развязать платок. От волнения пальцы неуклюже дергают узлы, еще туже их затягивают. Нора хочет помочь, но не смеет. Наконец Алдона снимает платок. Куры бьются испуганно, опрокидывают на себя корзину. Только одна успела выскочить и теперь убегает без оглядки. Остальные беспомощно топчутся под этим плетеным колпаком. — Меня вы спрашивали, хочу ли я умереть из-за этой?.. — сердится Тадас. Нора уходит в свой сарай. Она опять здесь. В том же полумраке, с тем же столбом посередине. Наверху, на сене, ямка, в которой она лежала. Отсюда, снизу, и правда ничего не видно. А когда Нора там лежала, казалось — как только войдут, заметят. Не только немцы или полицаи, но и Тадас. Когда он входил, Нора боялась даже дышать. "…Меня вы спрашивали, хочу ли я умереть из-за этой?.." А разве она хотела, чтобы из-за нее умирали? Сперва и не знала ничего. Думала, что ее не впускают в дом, потому что она незнакомая, чужая, а они не понимают, что ей совсем некуда деться и что ее могут схватить. Правда, один — потом Нора узнала, что он полицай, — понял. Даже крикнул: "Правильно делают, что вас расстреливают. Давно пора!" Только потом, на мельнице, когда старый Даугела, который обещал держать ее до конца войны, вдруг прибежал испуганный и попросил, чтобы она ушла, ушла сегодня же, ночью, Нора узнала. Увидела… Они висели с завязанными назад руками. От ветра разворачивались то к дороге, то к реке, будто во все стороны показывая дощечки с надписью: "Я помогал врагу- большевистскому солдату", "Я прятал евреев". Третьей надписи Нора не разглядела — луна зашла за облака. Да и на те глянула только мельком, пробегая. Постучаться к другим людям она не решилась. Ни в ту ночь, ни в другую, ни в третью. Спряталась в лесу, в большой яме, накрыв ее хворостом и листьями. Уговаривала себя потерпеть. Старалась не думать о том, что будет дальше. Не было этого "дальше", было только "теперь". Надо еще потерпеть… Потом все меньше приходилось себя уговаривать. И это "что дальше?" стало отодвигаться. Пока совсем не исчезло. И ничего больше не было: она только помнила, что лежит в яме. А потом на нее упала Петронеле. Не заметила под листьями ямы и провалилась. Испуганно крестилась и долго не могла поверить, что Нора не лесной дух. Только узнав, почему Нора здесь прячется, поверила… Привела ее к себе. Устроила на печи укрытие. Поила горькими настойками из трав, чтобы Нора скорее поправилась, окрепла. А Нора все время помнила о тех троих. Но рассказать не решалась. Однажды ей это приснилось… Немцы врываются, хватают ее. Петронеле тоже выгоняют. Связывают руки. Вешают дощечку… Нора проснулась. Хотела сразу разбудить Петронеле, рассказать ей все и уйти… Но Петронеле спала. Голова на подушке казалась маленькой — наверно, потому, что без платка. Было очень тихо. Даже стены, уставшие за день смотреть на комнату, теперь, казалось, стоят, углубившись в сон. И забытая на столе чашка. И вода в кадке. Столетник, сняв с тесного подоконника свои тени и причудливо расстелив их на полу, дремлет. И Нора не стала будить Петронеле. Что же делать? Нора уставилась в темноту, будто именно оттуда должен возникнуть ответ. Только другой, не тот, который неясно мелькал в голове. Нет, уйти она не может. Но и здесь оставаться нельзя. А ведь кто бы ее ни впустил, каждому грозит то же самое… Что же ей все-таки делать? И так всю ночь. Нора порывалась разбудить Петронеле и продолжала лежать… Обвиняла себя и оправдывалась. Утром все-таки рассказала. Сбивчиво, не очень внятно, но рассказала. Петронеле ничуть не испугалась, не попросила уйти. Сняла с огня картошку, налила простокваши и спросила, подать ли на печь или Нора слезет поесть. Выходит, Петронеле знала! Не о тех трех у мельницы, а вообще знала. Еще до того, как нашла Нору в лесу. И все равно привела ее… А Тадас сердится. Но что ж ей было делать? Она понимала, как им страшно — и дедку с Алдоной, и Петронеле, и Стролисам… Она вернется к Стролисам! Нора вспомнила маленького Винцукаса. Как он приносил ей в погреб еду. Садился рядом и шепотом утешал: "Я никому, никому не скажу, что ты здесь. А когда вырасту, выгоню всех фашистов, и ты больше не будешь спать в погребе". Она поедет к Стролисам! Ведь теперь уже можно! Нора выбегает из сарая. Тадаса не видно. Алдона в огороде. Дедок возится с оконной рамой. Вынул ее и аккуратно отковыривает замазку. — Может… мне вернуться к Стролисам? — Проведаешь. Пока поживи тут, привыкни к свету. И все. Нора тоже не знает, что сказать. Просто так они никогда не разговаривали. Она смотрит, как дедок, отковырнув замазку, осторожно вынимает уцелевшие куски стекла и складывает их на скамейке. Больше, наверно, ничего не скажет. Она идет к Алдоне. — Можно, я вам помогу? — А что тут помогать? Я только для свекольника нарвала на ужин. Сама все же идет вдоль грядки — то сорняк выдернет, то еще свеклину вытянет. — Может, огурцы прополоть? Я умею. — Чего ж тут не уметь? Только не надо, я недавно полола. Тадас говорил — все равно немцы истопчут. А вот не успели. Зачем думать, что будет плохо? А Нора думала. Даже представляла себе… Но больше не будет — ведь гитлеровцев уже нет! Алдона уходит. Нора наклоняется над грядкой. Под листьями огурчики. Крохотные, с неопавшими еще цветочками на конце. Тоже таятся… И Нора переходит к другой грядке. С морковью. Маленькие травинки выдергиваются легко, а высокие, с твердыми стебельками — Нора забыла их название — не поддаются. Обрываются, корень норовит остаться в земле. Нора все равно выдирает. Неожиданно что-то мелькает в голове. Странное, непривычное. Она не боится! Сидит у всех на виду, полет огород и совсем ни о чем не думает. Даже о том, что уже свободна! Как долго она этого ждала! Про себя даже умоляла советских бойцов — приходите скорее! Но как они придут, не представляла себе… Сперва это казалось очень далеким. Потом, когда фронт стал приближаться, она пыталась — чтобы легче было ждать — представить себе, как это будет, когда освободят. И что она будет делать. Теперь ее уже освободили. А она в огороде полет морковь… Но что еще делать? И Нора продолжает выдергивать сорняки. Морковины очень похорошели. Стоят ровными рядами, топорща зелень над взрыхленной землей. — Нора, бросай работу. К тебе гости пришли. Алдона ждет ее у колодца. — Давай полью. — Она зачерпывает воду узким жестяным литром. Точно такой был у молочницы, которая до войны приходила к ним по утрам. Но этот, видно, протекает. Нора идет следом за Алдоной в дом. В первый раз поднимается на крыльцо. Красноармейцы! За столом сидят Илико, голубоглазый Витя и другие, незнакомые. Дедок тоже с ними. И Тадас. Теперь он, кажется, не злится. — Ты почему не пошла к нашему повару? — спрашивает Илико. — Видишь, обиделся. Но его сосед улыбается. — Садись с нами! — Смотри, что они тебе принесли, — шепчет Алдона, показывая два котелка с перловой кашей. — Почему только мне… — А я свекольник сварить не успела. Только вот, картошка. На столе много хлеба! Целая коврига Алдониного, круглого, и еще две непривычные, прямоугольные. Наверно, тоже они принесли. От картошки поднимаются струйки вкусного пара. Нора очень хочет взять горячую картошину, но не решается. Ей должны дать… Дедок разливает в чашки "что бог послал". — А как же, был и я солдатом… Дедок — солдат?! Нора смотрит на его костистые пальцы, обхватившие бутылку, на худые щеки под седой щетиной и не может себе представить его молодым, чубатым, в солдатской форме. — … еще при вашем царе Николае. — Почему же он наш? — смеется Витя. — Мы его…При царе?! Это ж было так давно, в учебнике истории! Может, он даже был книгоношей? И Нора вдруг вспоминает, как учительница истории рассказывала, что царь в 1864 году запретил преподавать в школах литовский язык и печатать литовские книги. Печатали за границей, и книгоноши тайком приносили в Литву. Но их ловили и ссылали… — Как тебя зовут? — спрашивает красноармеец, который сидит с ней рядом. — Нора. — А меня Коля. То есть Николай. — И, помолчав, спрашивает: — Родители есть? — Есть. Но маму с бабушкой эсэсовцы увели. А папа на фронте. Он майор. — Пишет? Ах да, некуда было. Но ничего. Скоро война кончится, отыщет он тебя, заживете, как прежде. Нора кивает. Она хочет, чтобы он еще говорил об этом. Но сосед вдруг погрустнел. — Я тоже ищу своих. Сестренка у меня такая, как ты, Оля. И родители. В деревне они, тоже под оккупацией были… Я уже шесть писем написал. Вчера седьмое отправил, в сельсовет. Может, хоть оттуда ответят… — Конечно, ответят! — Нора хочет, чтобы он опять улыбался. Неожиданно двое, которые сидят рядом с дедком, затягивают: На позиции девушка Провожала бойца. Темной ночью простилася На ступеньках крыльца… И Нора видит: ночь… крыльцо… Двое прощаются… И пока за туманами Видеть мог паренек, На окошке, на девичьем Все горел огонек. Нора представляет себе и этот огонек. Он отдаляется, уменьшается. Стал только светящейся точкой. То пропадает, то, как уголек, на который подул ветер, — снова оживает. Мерцает вдали. — А ты небось настрадалась? — тихо, чтобы не мешать поющим, спрашивает Николай. — Но сперва поешь, поешь! — Видно, заметил, что она смотрит на сковороду с подогретой кашей. — Бери, еще бери! Нора отвыкла есть на людях. Ложка дрожит, каша вываливается. Неловко проглотив две полных ложки, спешит ответить Николаю: — Я пряталась. То есть меня прятали. — Где? — Везде. Сперва, когда немцы ночью пришли за нами, мама меня затолкнула в ванную, забросала грязным бельем. Но я все слышала. Солдаты кричали, что мы большевички. Ходили по комнатам. А мама твердила, что больше тут никого нет, они живут только вдвоем с бабушкой… Солдаты их увели… — А тебя не нашли? — Нет. Под бельем не искали. Только дверь в ванную открыли. — А потом? — Я долго не вылезала. Потом… Уже было утро. Я слышала, как к двери подошла молочница. Спросила кого-то, почему опечатано… Больше никто не приходил. Я съела все, что у мамы было. Даже сухое какао. И макароны все сгрызла. Плиту растопить боялась. И свет не зажигала. А мимо окон ползала по полу. — Долго так? Нора вдруг замечает, что за столом тихо. Все слушают ее. — Долго. А однажды пришел немецкий офицер. Ноя услышала, что возятся у двери, и опять спряталась в ванной под бельем. — И он тебя не нашел? — Нет. Не искал. Только велел женщине, которую привел, проветрить квартиру и убрать ее. Он сюда вселится. В ванную тоже заглянул. Открыл кран, течет ли вода… Потом ушел… А эта женщина испугалась, когда нашла меня. Сказала: "Уходи, пока он не вернулся". И я ушла… — Да, — неожиданно говорит Тадас. — Натерпелись от них. Все натерпелись. И страху, и… — он машет рукой. — Батя у ней воюет, — говорит дедок, с укоризной глянув на Тадаса. — Военврач он, майор. — В какой части? Как зовут? — спрашивают несколько голосов. — Маркельскис. Может, знаете? Витя пожимает плечами. И Николай не знает. Даже Илико улыбается, как бы извиняясь. — Ничего, — спокойно, будто и не было этого неловкого молчания, говорит Николай, — отыщется твой батя. — Конечно, отыщется! — восклицает Илико. — Не надо грустить. Витя, давай. И Витя тихо затягивает: Эх, махорочка, махорка, Подружились мы с тобой… Илико подхватывает: Вдаль глядят дозоры зорко, Мы готовы в бой! Мы готовы в бой! — Хорошо поют, верно? — спрашивает Николай. — Витя и на гармошке играет. "А я играла на рояле", — хотела сказать Нора. Но промолчала. Это было так давно… Первое время она и в укрытиях пыталась "играть" — на коленях, на доске. Повторяла гаммы, этюды, сонатину Моцарта. Потом перестала. Хотя знала — мама будет недовольна. Мама очень хотела, чтобы она стала пианисткой. Когда Нора долго засиживалась у Юдиты или после школы рассказывала что-нибудь "пустенькое", мама сперва слушала. Будто невзначай подкладывала еще котлетку. Потом начинала улыбаться: "Пустяки у тебя в голове: какой торт испекла Юдитина мама, какие новые ленты были у Иоанны. А ведь этюд Рахманинова еще не разобрала". Стучат в дверь! Нора вздрагивает. — Не бойся… — тихо говорит Николай. Входят два красноармейца. Один очень высокий. Алдона вскакивает, уступает место. Нора тоже встает. — Сиди. — Николай с Витей пытаются еще потесниться. — Ничего, мы сядем на кровать, — объясняет Алдона. — Ребята, — сразу спрашивает Николай у вошедших, — вы майора… — и он оборачивается к Норе: — Как звать твоего батю? — Маркельскис. — Майора Маркельскиса не знаете? Военврач он. — Бог от встречи уберег, — улыбается высокий. Второй тоже не знает. Нора перебирается на кровать. — Положи голову, — шепчет Алдона. — И ноги вытяни. Нора не решается. Хотя очень хочет прикоснуться к этой настоящей, в белой наволочке, подушке. — Ложись, ложись, — говорит Алдона, и голова Норы сама уходит в забытую пуховую благодать. Нора закрывает глаза. …Она на кровати. Настоящей. На такой спят раздевшись. И мягко как — голове, плечам, всему телу… — Нет, дедушка, не скоро домой, — доплывает голос Вити, — война еще. Нам идти да идти. До самого Берлина. — И он неожиданно затягивает: Утро зовет снова в поход… Несколько голосов продолжают в унисон: Покидая ваш маленький город, Я пройду мимо ваших ворот… Тоже незнакомая песня… Для них она — своя. И сами они друг другу — свои. Завтра уйдут. А она останется… Но ведь немцев больше нет! Может, ей это снится? Что лежит на кровати. В комнате красноармейцы. Может, даже песня снится? Нора быстро открывает глаза. Нет, они здесь. Опять закрывает глаза. Все равно видит их. Они есть! Пришли! И теперь уже не надо будет умирать…

Глава II

"Какая тебе у нас жизнь, тебе в город надо". Нора это понимает. Она и сама очень хочет домой. Но вчера уехать не могла. Витя забежал попрощаться — получен приказ, через час снимаются. Предложил поехать с ними — как раз в ту сторону. Нора от неожиданности вздрогнула. Почти как раньше, когда надо было вдруг убегать от облавы. Витя не понял, почему она так медлит. А дедок, пожав плечами, сказал: — Какая тебе у нас жизнь, тебе в город надо. Конечно, надо. И она поедет. Только не знала, как объяснить, что теперь, когда больше не страшно, она не может так, сразу… И если бы не домой, она бы совсем не уезжала. Ведь так хорошо все время быть на одном месте. Витя уехал. Дедок больше об этом не говорит. И Алдона не напоминает. Наверно, чтобы Нора не подумала, будто они ее выпроваживают. Она и не думает. Сама убеждает себя, что поедет. Домой ведь! Они тут живут своей всегдашней жизнью, работают. А она только плетется за Алдоной, неумело стараясь помочь. То унести подойник, то начистить картошки. Алдона посмеивается: "Хватит тебе, помощница, работать. Иди посиди". Сейчас тоже отправила. И Нора сидит на крыльце, смотрит. Здесь хорошо. Маргис дремлет у своей будки. Приоткроет один глаз и, увидев, что все в порядке, снова зажмурится. А куры расхаживают по двору с таким важным видом, будто только они тут без устали следят за порядком. Заметив что лишнее, склевывают и вышагивают дальше, расписывая землю тонким узором следов. Вдруг Маргис вскакивает. Поднимает морду — не то принюхивается, не то выть собирается. Убегает. А когда она снова приедет сюда, потом, из города, он ее узнает? Маргис прибегает, вертится вокруг нее, тычет мордой, куда-то зовет. Нора встает. Оказывается, он выбежал встречать дедка. Но почему-то не радуется, не забегает вперед. Даже ни разу не тявкнул. Плетется сзади, понурив голову, будто прощения просит. А дедок его и вовсе не замечает, тащится усталый. — Скажи Тадасу, — говорит он Норе, глядя куда-тов сторону, — чтобы лошадь запряг. Поедем. — И тихо, странным голосом добавляет: — Стролисов хоронить. Нора не понимает. То есть она понимает, но не может… — Пусть Алдона тоже собирается. За скотиной присмотрит кто-нибудь. Попросите соседку, Лапене. Он идет к сараю. — А мне… можно с вами? Дедок кивает. Алдона тоже не сразу понимает. Даже слезы в глазах собираются медленно, нерешительно. — А кого… хоронить? — спрашивает она. — Не знаю… Слезы дрожат, но не скатываются. — Спрошу. — Нора хочет выйти, но дедок сам входит. — Кого… — она запинается и все-таки произносит, только очень тихо: — хоронить?.. — Всех. Нора смотрит на Алдону — она тоже так слышала? — Всех, — угрюмо повторяет дедок. — Убили их. — Но теперь же не убивают! — вырывается у Норы. Дедок молчит. — За что? — Алдона закрывает лицо ладонями и бросается поперек кровати. — За что? Кому они сделали плохое? Ведь только добро, одно только добро!.. — Она задыхается от рыданий. — А ребенка за что?.. За что невинную душу Винцукаса погубили?.. И Нора будто опять услышала голос Винцукаса: "Не бойся, я никому, никому не скажу, что ты здесь. А когда вырасту…" Вдруг Алдона садится. — Кто? — Фашистские последыши, — мрачно отвечает дедок. Поворачивается к Норе: — Ты тут посиди… Винцукас ее крестник. Потом, когда она… того… соберетесь. — И выходит. Нора видит в окно, как дедок берет у Тадаса сбрую и сам принимается запрягать. А Тадаса куда-то посылает. Запряг. Сена в телегу набросал. Идет в свою каморку. Только они с Алдоной не трогаются с места. Алдона тихо плачет на кровати, а она… Она твердит себе, что это правда. Они едут хоронить Стролисов. Хоронить Стролисов… Дедок выходит из своей каморки совсем другим — в сапогах и выходной, из беленого льна, рубашке. В калитку входит Тадас с соседкой. — Тадас Лапене привел. Алдона тяжело встает. По-старушечьи шаркая ногами, выходит. Ведет соседку в хлев, в погреб, показывает, где подойник. Лапене подоит корову, постелет чистой соломы. Соберет в курятнике яички. Только Стасе этого больше никогда не будет делать. Ее нет. И Антанаса, и Винцукаса… Однажды он принес в погреб снимок. Там Стасе в фате. Антанас тоже нарядный. "Это мама с папой на свадьбе. А это бабушка с дедушкой". Теперь их тоже… Всех пятерых… — Повяжи, — Алдона протягивает ей черный платок. Траур по Винцукасу. По Стасе… — Еще наревешься, — говорит Алдона. — Сходи забери свое пальтишко. Оттуда, наверно, уже домой поедешь. А новое еще когда справишь. Нора идет в сарай — пальто осталось там, на сеновале. С того первого дня она ни разу не была здесь. Теперь ей кажется, будто что-то изменилось — то ли ямка в сене стала меньше, то ли скат крыши ниже. И все выглядит чужим… Нора хватает пальто и поспешно выходит. — Хорошо, что лето и его не надо надевать. — Алдона встряхивает пальто. На свету оно очень неприглядное. Нора его давно не видела со стороны. Совсем не такое, как было. Мятое, выгоревшее, с большой серой заплатой спереди. Эту дыру Нора прожгла позапрошлой зимой. Долго тогда блуждала, закоченела, и когда наконец лесник впустил ее, она прижалась к печке и не заметила, как начала тлеть правая пола. По запаху почуяла. Но уже была дыра. Большая, с горелыми краями. — И платье надо бы другое, — вздыхает Алдона. — Но нет у меня, сама обносилась. — Не на свадьбу едем, — говорит дедок. Это платье ей дала Стасе, когда Норино, домашнее, совсем расползлось. А теперь Нора в нем едет хоронить Стасе… Глаза уже устали смотреть по сторонам. И все равно Нора вглядывается в каждое придорожное дерево, в каждый куст — может, увидит что-нибудь знакомое. Иногда даже мерещится, что узнает — поворот дороги, высохшую березу. Хотя понимает, что это невозможно: не видела она этого. Зимой, когда Антанас вез ее к дедку, она лежала на дне саней спрятанная. Если бы их остановили и проверили, что в санях, Антанас сказал бы, что везет больную племянницу в город, к врачу. К счастью, тогда не остановили. Но тащились они очень долго. И теперь уже едут давно. Сперва солнце стояло над самой головой. Потом стало очень медленно подкатывать к верхушкам деревьев. А зайдя за них, еще долго мелькало: то скрывалось, то вдруг появлялось, ослепляюще сверкая. Теперь оно только изредка появляется между стволами. На мгновение заливает все яркими медными бликами и тут же снова их гасит, исчезая. Нора очень хочет спросить, доедут ли они дотемна. Но не решается — все молчат. За всю дорогу никто не вымолвил ни слова. Дедок останавливает лошадь. Слезает. Тадас тоже нехотя спрыгивает. Ворчит: — Может, живой. Немец!.. — Погоди, — Алдона держит ее за руку. — Погоди, лежит ведь. Наверно, мертвый. И правда, лежит. Ничком. Одна рука подвернута, другая выброшена вперед, будто он до чего-то дотягивался. Без сапог, в носках. На пятках — дыры. Дедок нагибается. Переворачивает его на спину. Левая рука остается на ремне, а правая снова валится наземь. Только теперь ладонью вверх. И пальцы полусогнуты. — Отвоевался… — Тадас сплевывает и возвращается к телеге. А дедок, наоборот, уходит в глубь леса. А если там другие, живые? Норе не терпится — скорее бы вернулся! Надо уехать подальше отсюда! Наконец дедок появляется из-за деревьев. Тащит большую ветвь. Достает из кармана свой складной нож и принимается обрезать ветки. Аккуратно, не спеша. А Нора боится, чтобы тот, лежащий, не зашевелился. Ветвь дедок затесал и воткнул в землю. Не возле немца, а у самой дороги. Тут виднее. — Пусть похоронят. А то жара… — Дедок забирается на телегу. И опять едут молча. Лес давно остался позади. А у Норы все еще перед глазами этот немец в зеленой форме. Лежит. И носки дырявые… Когда дедок его переворачивал на спину, волосы соскользнули со лба. А рукав был грязный. И пальцы в земле. Он лежал ничком. Как обыкновенный человек. И рука обычная, и пальцы согнуты. Даже носки в дырах, совсем обыкновенные. Хоть в немецкой форме, но совсем как человек… — Может, подвезете? Нора вздрагивает — откуда взялся этот старик? Босой, а ботинки связаны шнурками и перекинуты через плечо. В руках корзина с плетеной крышкой. В таких до войны гусей на рынок привозили. — Далеко? — спрашивает дедок. — Близко. В Соднинкай. — Садитесь. Старик залезает. Пристраивает возле ног свою корзину, ботинки и только тогда поднимает глаза на Нору с Алдоной. — Добрый день, барышни. — Здравствуйте. Снова едут молча. Старику это молчание, видно, не под силу. Он поглядывает на спины мужчин, на Алдону, Нору — будто ждет, чтобы кто-нибудь заговорил с ним. Первому начать неудобно. Но никто не обращает на него внимания. Наконец Нора сжалилась над ним: — Мы тоже едем в Соднинкай. — Ага, я так и подумал. А то зачем бы в такую жару черные платки повязали. Он учтиво ждет, может Нора еще что-нибудь скажет. Не дождавшись, сочувственно осведомляется: — Стролисов хоронить? Нора кивает. — А я Буткусов. — И крестится: — Вечный покой даруй им, господи. Дедок чуть не подпрыгивает. — Буткусов?! — Ага. Их. По ошибке. Мстили Стролису, но перепутали хаты. Когда уже всех, кроме старухи — она мне двоюродной сестрой приходится, — когда всех уже…один бандит и говорит: "А ведь мы, кажись, не тех. Там один пацан должен быть, а тут их трое". — Старик опять перекрестился. — Пошли к Стролисам. И уже не ошиблись… — А за что… мстили? — еле выговаривает Алдона. — Какая разница? — Дедок недоволен ее вопросом. — За то мстили, — объясняет старик, — что при немцах партизанам помогали. Тогда, разумеется, никто не знал, а теперь… Повременить бы признаваться. Не такое еще время… — И, вздохнув, он продолжает: — Пошли слухи, что у Стролисов при немцах тайный погреб был, и они там партизан — особенно, которые раненые — прятали. "Меня тоже!" — хотела крикнуть Нора. Но голоса не было. — Там немец мертвый лежит. Похоронить бы, жара… — Дедок явно не хочет, чтобы он рассказывал. — Какой он немец! Из нашей деревни, Пулокас. Родителям уже сказали. — Помолчал. — Его-то за дело. Много, мерзавец, людей погубил, ой много. Только вот дружки его, тоже полицаи, в лесах ведь попрятались. И при оружии… — Старик сокрушенно качает головой. Тадас, кажется, вздрогнул. А может, просто так пошевелился — сидеть неудобно. — Он в немецкой форме, — говорит Нора. — Сам напялил. Чтобы люди пуще боялись. А теперь, говорят, немцы этих полицаев вместо себя оставили. Чтобы против большевиков воевали. И против тех, кто с большевиками заодно. Пока, мол, сами не вернутся. Не слыхали? — поворачивается он к дедку. — Сказывали, Америка теперь на их сторону переходит. — Не слыхал. Старик нерешительно пожимает плечами. — Может, и не переходит. Кто ее разберет, Америку. Далеко ведь… Выходит, дедок знал, за что убили Стролисов… С самого начала знал, еще когда запрягать шел. Только ей не говорил. И этому старику не давал. Свернули на боковую дорогу. Нора узнала эти тополя! И крест-часовенка! Тогда, ночью, приняла его за человека. Долго стояла, боясь шевельнуться. А теперь подъезжает засветло. Только на похороны… Тех самых Стролисов, к которым тогда постучалась… Хоть бы лошадь куда-нибудь свернула. Или шла бы медленнее… Уже виден дом. Плетень. Журавль у колодца. Почему все во дворе, а не в доме? Когда они слезли с телеги, Нора поняла. Увидела. На земле, в один ряд — закрытые гробы. Четыре больших и один маленький. Винцукаса… — Конечно, некрашеные. Откуда теперь краска, — шепчет женщина рядом. — Но ребенку-то могли из целых досок сколотить, а не из обрезков, — отвечает другая. И правда, для Винцукаса сколотили из кусков. Только на крышке одна доска сплошная. И на ней углем начертан крест. На больших гробах тоже кресты. А может… Может, Стасе сейчас выйдет за порог, крикнет Винцукаса ужинать. А он отзовется и выбежит из-за угла… — Говорят, не только партизан прятали, — вздыхает первый голос. Да, не только! Норе вдруг захотелось втиснуться между гробами, быть с ними! Но живые туда не ложатся. А она живая… Она теперь живая, потому что тогда они ее впустили. Прятали, чтобы ее не расстреляли. И за это их убили. Конечно, не только за нее, но и за нее тоже. А она ничего не может сделать! Уже ничего!.. Что им от ее слез? Они должны были жить. Ходить по этому двору, черпать из колодца воду, видеть, говорить. Чувствовать, что они живые! А не лежать в этих заколоченных гробах… — Как раз в эту самую ночь мне снилось, — опять шепчет тот же назойливый голос, — что сено возим. И Стасе нам помогает. Я на возу, а она мне подает. Так ловко, быстро. Только нагрузили мы, я, значит, еду, смотрю- Стасе бежит сзади и протягивает мне Винцукаса, совсем маленького. "Возьми, — умоляет, — а то его убьют". Я хочу взять, но лошадей вдруг понесло, будто порожняком едем. Стасе бежит, подняв ребеночка, хочет догнать, и он ручонками тянется ко мне, и я к нему, а взять его — никак… Утром и говорю невестке: "Сбегай-ка к Стролисам, не случилось ли чего. Уж очень мне плохой сон приснился". Нора отходит. Алдоны не видно. А возле дедка стоят два старика. — Шяуляй уже не сегодня — завтра возьмут. Хорошо бы. Сестра у меня там. — А у Риги Гитлер что-то крепко засел. — Ничего, выкурят. Нора возвращается к гробам. Там Винцукас, Стасе. Во дворе, где живые, их нет…Нет! Вдруг в голове мелькнула какая-то мысль. Нора старается ее поймать. Это очень важно! Стролисов нет. Но ведь не совсем нет! То есть их не будет потом. Но что они были — это есть. Осталось. И как партизанам помогали — осталось. И сами партизаны, которых они прятали, — теперь, наверно, опять воюют. Может, у Шяуляя — освобождают сестру этого старика. И ведь ее, Нору, тоже они оставили! Нора хочет сказать это всем, громко. Что Стролисы ее спасли, не дали убить! Что она будет такая, как они. Будто они и сами живы! Но если спросят, кто еще ее прятал? Узнают про дедка. А потом его тоже… Нора быстро глянула туда, где его только что оставила. Стоит. — … Ксендз приехал… — … А могила вырыта? Это для них могила. Для Винцукаса. Для Стасе… — … Может, родня, что так плачет? Родня она им! Родня!

Глава III

Дедок с Алдоной и Тадасом уехали на рассвете. Ночью Нора представляла себе, как она их просит не возвращаться домой. Объясняет, что это опасно — все ведь знают, что они ее прятали. Поэтому они должны ехать с нею в город. Дедок будет жить в ее комнате, Алдона с Тадасом — в папином кабинете. А сама она может на кухне. Когда начало светать, дедок вышел запрягать лошадь. Нора поспешила за ним. — Не езжайте домой. Поедем вместе, в город. — Ничего, будешь приезжать в гости. — Я не поэтому… — И Нора стала объяснять. Не так складно, как ночью, в воображении, но все-таки сказала про бандитов. А дедок даже не дослушал. — Думаешь, одних убили, так уж всех. Нора не отставала. Топталась вокруг него по сырой от росы траве. — Что ты ходишь за мной, как телка за… — Дедок не договорил. — Вы будете жить в моей комнате. Алдона с Тадасом… — А эта, — перебил он, показывая на лошадь, — в ванной? — Поедемте в город, — не унималась Нора. — Сходи разбуди Алдону, — сказал дедок. Но, видно, самому стало неловко за свою строгость. И он добавил: — Не думай ты об этом. Выловят их. — Но пока… — Говорю же — не думай больше о смерти. — Как это? Дедок пожал плечами. — Время научит. Нора не поняла. А дедок был недоволен. Он всегда недоволен, когда надо много говорить. — Жить будешь, а не прятаться. Война в прошлое уйдет, и смерть с нею. Вот и старайся не думать. Больше он ничего не сказал. Хлопотал вокруг телеги. Ворчал, что Алдона с Тадасом не идут. И будто невзначай поглядывал на Нору. Ей казалось — он хочет что-то сказать… Когда она прощалась с Алдоной и обе плакали, дедок отвернулся. А когда с ним… Если бы Нора не стеснялась, она обхватила бы его худую шею и поцеловала бы эту небритую щеку. Пусть бы разревелась, зато сказала бы ему много, много… Но она только стояла и слушала, как дедок объясняет, чтобы не уходила отсюда. Придет русский офицер. Он хочет, чтобы Нора ему рассказала о Стролисах. И вот она ждет. В дом не заходит — там чужие. То есть они, наверно, родственники Стролисов, только она их не знает. Из дому выходит толстуха — та самая, в короткой блузе, которая вчера всем рассказывала свой сон. Под мышкой, еле обхватив — швы на спине сейчас лопнут, — несет две подушки. А в правой тащит ведро, в него напихана кухонная утварь. Торчит бок мисочки. Ручка сковородки покачивается на ходу, будто кивая Норе. Это же Стасино! В этой мисочке Стасе приносила ей в погреб горячий суп. Или картошку, посыпанную укропом… Норе кажется, она только теперь что-то видит. А все утро не замечала. То есть не понимала. Ни то, зачем мужчины осматривают хлев, ни ради чего спускаются в погреб. О чем спорят… Но дедок же не осматривал! И Алдона не ловила кур, как вот эта голосистая женщина. И рыжий усач, который нес гроб Винцукаса, ничего не взял. Уехал рано, вслед за дедком. А эти… Нора хочет что-то понять. Очень важное. Главное. Она силится объяснить себе. Дедок и тот, рыжий, ничего не взяли. А эти берут. Растаскивают. Нора сама испугалась этого слова. Даже совестно стало. Может, она зря… Но берут же. Не свое, а берут! Раньше она знала: плохие люди — те, которые ее прогоняют. Не просят, чтобы она ушла, потому что боятся, а прогоняют. Потому что они злые, почти такие, как гитлеровцы. Но эти люди, здесь, ведь не злые. И вчера плакали… Так почему берут чужое? Жила же эта толстуха без Стасиной сковороды. А если все эти вещи останутся здесь? Одни, без людей. Покроются пылью… И все равно больно смотреть, как из дому уносят то, что недавно было Стасино… Наконец офицер пришел за ней и повел в соседний двор. Там красноармейцы мыли машины. Плеснут ведро воды, и она быстро, широкими струями стекает в песок. Только внизу, по краю, остается бисерная бахрома прозрачных капелек. Но и они, немного повисев, прыгают вниз. А солдат уже тащит другое ведро, снова льет, и в мокрый песок опять стекают струи воды. Офицер позвал ее в дом. Хозяев не было. Может, здесь жили Буткусы, которых убили "по ошибке"?.. Может, даже в этой самой комнате… Нора быстро пересела на другой конец стола, лишь бы не спиной к двери. Она, конечно, понимала, что теперь бандиты не ворвутся. Но все-таки… Офицер положил перед собой три листка чистой бумаги, достал ручку с вечным пером. Совсем такую, как папина. "Паркер". — Как твоя фамилия? — Маркельските. — А по национальности? Она молчала. — По национальности ты кто? Она понимала, что ему, советскому офицеру, можно сказать правду. Но все равно не решалась. — Меня прятали, чтобы немцы не убили. — Еврейка, что ли? Она нерешительно кивнула. И все-таки было не по себе от того, что он это записывает. — А теперь расскажи об этих — он заглянул в свой листок — о Стролисах. Только постарайся подробно, ничего не пропуская. Она начала рассказывать. Как той ночью, устав даже бояться, поскреблась к ним. Еще не успела попросить, а дверь раскрылась, и ее впустили. Повели на чердак, дали тулуп. Еще горячего супа туда принесли. И хлеба. Да, первые три дня и ночи она лежала на чердаке. Потом Стасе сказала, что в погребе теплее. Нет, вместе с нею там никого не было. И сенник в углу лежал только один. Кто там был до нее, она не знает. И кто после нее — тоже не знает. Просто однажды Антанас сказал, что погреб им срочно нужен. А ее он отвезет в другое место. И отвез к дедку. Тому самому, который тут вчера был. Офицер удивился. — Он мне не говорил, что ты у него тоже была. Конечно, не говорил… И Нора стала рассказывать о деде. Как он устроил ей на сеновале укрытие. Как приносил еду. Как Алдона на вилах протягивала чистую рубашку. Офицер и это записал. Потом подал Норе руку. — Спасибо тебе, Нора-Элеонора. Нора встала. — Торопишься? — Нет… — Тогда подожди немного. — И он поспешно вышел. Машины во дворе стоят уже чистые. Но оттого, что сухие и не блестят, кажутся опять запыленными. Теперь солдаты сами, голые до пояса, моются. — Поешь. — Офицер ставит на стол котелок. — Спасибо. — Вот ложка. А я пока… тут недалеко… — Он выходит. Наверно, чтобы она не стеснялась при нем есть. Перловая каша. Совсем такая, какую приносил Илико. И тоже очень вкусная. Если было бы во что переложить, Нора оставила бы половину на завтра. Ведь теперь уже до самого дома ничего не будет есть. Но переложить не во что, и она съест все. Зато после такой каши можно несколько дней потерпеть совсем без еды. Она увидела в окно, что офицер возвращается, и не успела вылизать котелок. — Поела? — Да, спасибо. Можно, я пойду? — Иди, иди. Домой ведь направляешься, верно? Она кивает. И спешит добавить: — Только сперва еще на кладбище. — Подожди, — просит он тихо. — Понимаешь, время теперь сложное, война. У тебя могут попросить документы. — Но у меня же нет! — Да-да… Жаль, что ты не попросила у воинской части, которая тебя освободила, справку. — Он молчит. О чем-то думает. Неожиданно спрашивает:-Ты здорова? — Да. Только раньше болела, дома… — И Нора вспомнила, как мама ей делала компрессы и поила лимонной водой. А Нора морщилась, что больно глотать. — Расстегнись, — вдруг слышит она голос офицера. — Понимаешь, я врач, как и твой отец. А то, что я тут записал, — это для газеты. Чтобы о таких людях, как Стролисы и тот дедушка, знали все. — Не надо! — встрепенулась Нора. — Не надо. Ведь еще бандиты… Он вздохнул. — О дедушке, пожалуй, писать рано. Но Стролисам уже ничто не грозит… Пусть о них знают. — Спасибо. — А сейчас я тебя послушаю и выдам справку, что ты здорова. Больше, к сожалению, ничем помочь не могу. Офицер достает докторскую трубочку и начинает выслушивать легкие. Потом выстукивает. Как папа, когда она простужалась. И совсем как маленькой говорит: — Покажи язык. Скажи "а-а-а-а"… Оттягивает нижнее веко. — Ладно, застегивайся. А сам садится писать. Торопливо, будто волнуясь. Наконец подает ей сложенный пополам листок. — Может, все-таки лучше, чем ничего. — Спасибо. Нора берет свое пальто. — Минуточку… — Офицер догоняет ее. — Возьми, пригодится… — и сует ей в ладонь какую-то сложенную бумажку. — Большое спасибо… — И Нора поспешно выходит. Уже за деревней, почти у самого кладбища, она разжимает ладонь. Там деньги, три червонца. А что он написал в той бумаге? "В/ч номер… августа 1944 г. Справка. Дана гражданке… которая во время оккупации жила нелегально (со слов)… что мною подверглась медицинскому осмотру… По пути следования к прежнему месту жительства… карантину не подлежит. Врач…" Нора входит на кладбище. Здесь пусто. Одни кресты у могил. Вчера она и не видела, что их так много… А ведь под каждым бугорком — человек. Это всё были люди. И ни один не хотел умереть! А все равно пришлось… Даже Винцукасу! И Нора вдруг почувствовала, как ему было страшно, когда ворвались бандиты. И Антанасу, и Стасе… На них наставили автоматы… Нора ускоряет шаг. Скорее туда, к ним. Но тут не они, а лишь большой бугор свеженасыпанной земли. И увядающие цветы. Только три бумажные лилии гордо держат свои навощенные головки на проволочных стеблях…

Глава IV

Вначале в теплушке было много свободного места. Но на каждой станции влезали новые люди. Сперва сидящие теснились молча. Потом стали ворчать. Даже те, кто недавно сами были без места и просили других подвинуться. — Не могли прицепить еще один вагон, — забрюзжала пучеглазая женщина, вынужденная взять свой узел на колени. — Распорядились бы, — ехидно ответила другая. — Говорят, теперь таких, как вы, слушаются. — Это моя нога! — послышалось у двери. — Так и держите ее при себе! — ответил недовольный бас. Но рюкзак все-таки отодвинул. Норе было странно, что люди сердятся только из-за того, что не очень удобно сидеть. Ведь можно потерпеть. Больше никто не залезает — совсем некуда. И так уж все сидят прижатые друг к другу. У Нориных ног дремлет сухонький старик, сидя на своем деревянном ящике. Ей смешно, что такой маленький самодельный чемодан заперт на огромный, почти амбарный замок. Стало темнеть. Стихли разговоры. Будто в сумерках каждому хочется отделиться, думать о своем. А может, просто, как этому старику, подремать… Норе в темноте тоже привычнее. Она закрыла глаза и слушает перестук колес. Синкопами. То на две четверти, то, словно споткнувшись, перескакивают на три. Нора подхватывает новый ритм и снова вторит. Вдруг ее кто-то толкает. Она испуганно открывает глаза. Неужели уснула? Поезд стоит. Все поднимаются с мест, пробираются к двери. Куда они? Там же ночь. Ни платформы, ни вокзальных окон. — Поезд дальше не пойдет? — спрашивает она кого-то рядом. — Зачем дальше? Приехали. Нора спрыгивает. Город! Конечно он, только затемненный. А где вокзал? Здесь же был вокзал! Развалины… Но шпиль костела вдали тот же. Она его узнает! Это город! Она приехала! — Куда ты? Нельзя. Солдаты не пускают. Других тоже. — Мне недалеко. Я бегом! — Кончится война, отменят комендантский час, тогда хоть бегом, хоть пешком, — острит солдат. — Даже всю ночь ходите. Зачем ночью ходить, если можно быть дома… Второй солдат — строгий. — Прошу всех следовать за мной в помещение временного вокзала! — Можно, я вам помогу? — Нора берет у идущей рядом старушки тяжелую корзину. Старушка поспешно цепляется за ее платье. Солдаты приводят их в пустой барак. Голые дощатые стены. Грязный пол. И ни одной скамьи. Только черное сукно затемнения на окнах и две лампочки под потолком. — Располагайтесь! — весело предлагает первый солдат. — Спокойной ночи. Все стоят. Будто ждут еще чего-то… Наконец старичок смущенно присаживается на свой деревянный чемодан с амбарным замком. Другие тоже начинают устраиваться. Кто на своих вещах, кто на полу. Даже растягиваются, подложив что-нибудь под голову. Норе подкладывать нечего. Она надевает пальто и сворачивается калачиком. Закрывает глаза. Чтобы не чувствовать, где она, представить себе дом… О доме Нора думала всю дорогу. И о маме. Может, она уже там? И папа, и бабушка… Они укладываются спать. Мама гасит ночничок. Сколько раз она представляла себе это. Они укладываются спать. Мама гасит ночничок… А сегодня это видение не приходит… Спальня пустая. И на кухне никого нет. И в кабинете… Нора еще крепче зажмуривается. Она должна, обязательно должна их увидеть. Маму, папу! Они в столовой, ужинают. Мама разливает чай. Подает папе варенье. Это было. Тогда. А теперь?.. Нора быстро садится. С открытыми глазами лучше. Она видит, что уже здесь. Вернулась! Наконец их выпускают в яркое солнечное утро. Нора спешит. Обгоняет тех, с кем ехала в теплушке, лежала ночью в бараке. Она торопится домой! Сколько развалин… А раньше это были красивые дома — с витринами магазинов, балконами… Но, может, так только здесь, потому что рядом вокзал и метили в него? А там, дальше, не будет?.. Нора сворачивает за угол. То же самое… Между уцелевшими домами стоят безоконные- словно каменные слепцы с пустыми глазницами. Неужели и на их улице такое?! Нора бежит. Сейчас она увидит! Сейчас! Останавливается. Может, это… не их улица? Она… По левой стороне дома остались. Аптека. И та же чаша со змеей на вывеске. Парикмахерская. Даже та самая картинка в окне — красивый напомаженный мужчина улыбается прохожим… Когда-то Нора думала, что ночью это, наверно, выглядит очень странно — на улице никого нет, а он все равно улыбается. В темноту. И теперь он так же радостно смотрит на эти груды развалин напротив. Даже не узнать, где стоял их дом. Одни горы битого кирпича и гнутого железа. Вдоль всей улицы, до самого поворота. Но она найдет! Хотя бы место. Раньше эта парикмахерская была наискосок от окна ее комнаты. Нора поворачивается лицом к парикмахерской, отходит немного вправо. Еще. Кажется, здесь. Конечно! Эти две трещины на тротуаре были как раз перед подъездом. Нора их прозвала реками. Потому что большая, петляющая похожа на Немунас, а вторая, "впадающая" в нее, — на Нерис. Они не изменились… Нора быстро поворачивается — а вдруг и подъезд тут? Нет… Она всматривается в эти обломки рассыпавшихся стен. Может, найдет хоть что-нибудь знакомое… Увидела! Этот кусок — из ее комнаты. Те же синие цветочки. Только на стенах их было очень много. Однажды, когда болела, Нора пыталась сосчитать. Но все сбивалась — начинало рябить в глазах, будто цветочки прыгают туда-сюда. Теперь их всего восемь… И больше ничего знакомого. Обломки, железо. Наверно, под ними… Нора силится представить, что там. Но не может. Она забыла! Совсем забыла, как выглядели их комнаты… Она закрывает глаза. Чтобы вспомнить. Ведь все время- и в деревне, и по дороге, даже ночью, в этом вокзальном бараке помнила. Почти видела. А теперь… И с закрытыми глазами видит только эти развалины. Разжимает веки. Опять они… Дома нет… "А школа?" Ей почудилось, что кто-то спросил это вслух. Но никого нет. Люди только на той, уцелевшей стороне. На этой, неживой — она одна. И все равно Нора повернула к школе. Привычной своей дорогой. Но не мимо булочной, откуда бабушка по утрам приносила хрустящие "кайзерки". И не мимо мехового магазина с выставленными в витрине манекенами в дорогих шубах, а мимо одинаково серых развалин. Солнце отыскивает в них осколки стекла и заставляет сверкать. Наверно, чтобы здесь не было так мертво… А люди? Где люди, которые здесь жили? Неужели под этими развалинами? Стролисы под земляным холмом, здешние люди — под каменными буграми. А дедок говорил — не надо думать о смерти. Каштаны! Это уже школьный переулок. А там, в конце — школа! Но… никто туда не идет. Не обгоняет, размахивая портфелем. Она одна… Окна школы закрыты. И дверь заперта. Может, кто-нибудь есть во дворе? Нора быстро огибает угол. Тоже пусто. Только у стены много сломанных парт. На спортплощадке одиноко свисают с ободков баскетбольные сетки. Никого нет. Нора медленно поворачивает назад. Очень странно так идти — никуда и ни за чем… Даже теперь, когда она уже лежит, Норе кажется, что все еще ходит. Бредет с пальто в руках по городу. С одной улицы на другую. Целый долгий день. Сперва не думала, куда идет. Просто переставляла ноги. Одни улицы выглядели почти как раньше, другие казались совсем непохожими, будто чужими. Внезапно Нора остановилась. Она пришла к Юдите! И дом остался таким же, как был! Знакомый, прежний. Но что-то и здесь изменилось. Окна целы. И двери есть. Подворотня та же… Нет вывески! Белой с черными буквами вывески Юдитиного отца: "ЗУБНОЙ ВРАЧ…ПРИНИМАЕТ с… до…" Остался только светлый, будто вылинявший квадратик. И четыре дырочки от шурупов. Уже затянутые паутинкой. Нора вошла во двор. Там, в углу, их подъезд. Но приблизиться не решалась. Вывески ведь нет… Она спохватилась, что стоит возле небольшой коричневой двери с табличкой: "ДВОРНИК". Дядя Ян! Быстро нажала на звонок. Дядя Ян ее не узнал. — Я подруга Юдиты, Нора Маркельските. — Господи! — Тетя Янова отпускает дверь, чтобы перекреститься, и та медленно уплывает к стене, раскрываясь. Нора входит. — Юдита дома? — Нора сама еле слышит свой голос. Они переглядываются. И ей хочется повернуться, выбежать, только не слышать ответа! — Нет Юдиты. Забрали. Забрали… — Да ты садись! — всполошилась тетя Янова, будто главное теперь — чтобы Нора села. Она послушно опустилась в плетеное кресло. Это кресло раньше стояло в приемной Юдитиного отца… — Не думай, что мы сами… — Дядя Ян, видно, понял, что она узнала. — Пан доктор отдал. Еще когда дома был. — Нам чужого, боже упаси, не надо! — спешит подтвердить и жена. — Наш Яцек на фронте. Согрешим, не дай бог, с ним что случится. И не только поэтому. Мы вообще чужого… Норе неловко, что они перед нею оправдываются. — А нашего дома совсем нет… — Да, много хороших домов погубили, — сетует дядя Ян. — Еще могли бы стоять и стоять… — Что дома, — вздыхает тетя Янова, — людей сколько… ни за что ни про что… — И она сочувственно смотрит на Нору. — А твои где? — Папа на фронте. А маму с бабушкой немцы забрали. Тетя Янова опять вздыхает: — Хорошие были женщины. И другие тоже… Люди как люди. Только немец разве смотрел?.. Бывало, увижу, как гонят, да с малыми ребятишками… И так мне их жалко, так жалко… — Тыльной стороной ладони она проводит по глазам. — Хорошо, что хоть ты осталась, — говорит дядя Ян. — Хорошо… — соглашается Нора. Стало совсем тихо. И Нора поднялась. Опять знакомо скрипнуло кресло. — До свиданья. — С богом. Она вздрогнула от звука захлопнувшейся за спиной двери. Но сразу вспомнила, что теперь это нестрашно… Только теперь она почувствовала, как проголодалась. И вспомнила про деньги — от тех трех червонцев, которые дал офицер, остался один. А там, за углом, рынок. Нора заспешила туда. Рынок она узнала сразу. Такой же, как раньше. Только много пустых прилавков. Зато на тех, где торгуют… Пирамиды бело-красных редисок. Маленькие штабеля зеленого лука. Островки яичек, по десять. Только хлеб почему-то несмело, будто тайком, выглядывает из-под тряпичных прикрытий. Зато сало, настоящее толстое сало, лежит распеленутым. Норе очень хотелось купить яичек. И Стасе и Алдона собирали их для продажи. Но на яички ей не хватит денег. И хлеба никто на червонец не давал. Неожиданно она заметила, что женщина с мальчиком на руках покупает три яичка. Раскручивает — не сырые ли? Значит, можно купить и одно? Нора подала свой червонец, и худая рука протянула ей яйцо. А деньги спрятала за пазуху. Она отошла к забору и принялась нетерпеливо чистить яйцо. Хотела есть медленно, долго. Но оно такое маленькое… И снова побрела домой. Ничего не изменилось. Те же руины вдоль улицы. Только теперь более знакомые. Нора повернула обратно. Шла медленно, опустив голову, и только видела, как чередуются носки ботинок — то появляется левый, стертый почти добела, то правый, с черной заплатой. Стертый — с заплатой — опять стертый… Будто они сами, отдельно от нее, меняются местами — то один опережает, то другой выступает вперед. Зарябило в глазах. Нора стала смотреть чуть дальше — на ноги прохожих. У всех обувь, даже босоножки, на деревянных подошвах. Вдруг она вздрогнула: мама! Побежала. Но сразу поняла: не мама. Просто платье у той женщины такое же. Все равно шла за ней. Смотрела, как шевелятся на ходу знакомые бело-синие полоски. Женщина вошла в подъезд, и Нора снова осталась одна. Но не уходила — может, женщина сейчас выйдет, и на улице снова будет мамино платье. Мама сшила его, когда они собирались в Бирштонас на дачу. Нора ходила с нею на примерки. Она всегда ходила с мамой к портнихе. Там много лоскутков — красивых, разноцветных. Норе хотелось их собрать, сшить, чтобы получился большой ковер — пестрый и "непонятный". Женщина не выходила. Наверно, осталась дома. Платье повесила в шкаф, и висит оно там в темноте, среди других, чужих. Да если бы и вышла? Ведь только платье у нее такое, как у мамы… Нора опять пошла. По улице вверх. Там, на горке — театр. Есть ли хоть он? Она ускорила шаг. Цел! И балкон над входом тот же. И колонны. Только рекламные витрины пусты, стекла выбиты. Но это ничего. Ничего… А там, за театром, должен быть костел. Небольшой и очень красивый, из светлого кирпича. Нора опять заспешила. Стоит. Только белокирпичные стены забрызганы грязью. Подошла поближе. Не забрызганы они. И не грязь это. Выбоины. Множество мелких выбоинок. От пуль, от осколков. Сюда они тоже летели. Со злым свистом — в эти светлые кирпичики. Быстро выклюнув такую оспину, отскакивали. Но летели новые, другие, кругом грохотало. Нору охватил старый ужас — маленькая свинцовая пуля летит ей в затылок! Она резко обернулась. Никто в нее не целится. Даже не стоит сзади. Здесь улица. Идут обычные люди. Нет ни одного в гитлеровской форме. И все равно она заспешила прочь. Только начав задыхаться, замедлила шаг. Проходил и страх. Чтобы совсем избавиться от него, Нора стала смотреть на дома. Хотелось с ними здороваться, сказать им, что вернулась! В памяти что-то мелькнуло. Какое-то воспоминание. Но она не успела ухватиться, оно исчезло, почти не возникнув. Нора силилась вернуть это мгновение. Напряженно всматривалась в улицу, в каждый дом. Что они должны напомнить? …Она однажды уже проходила так мимо них… Тоже медленно. Только не одна. С классом? Нет, их было много. Шла вся школа! Несли саженцы лип. Это было в праздник посадки деревьев. И посадили их там, на той аллее — Нора от волнения забыла ее название, — которая вьется по склону горы вниз. Повернула туда. Как они выросли! Стоят вдоль всей аллеи, будто шеренга заколдованных стражников в огромных зеленых папахах. Охраняют подступы к горе. Но это, конечно, не стражники. Деревья. Те самые деревья, которые посадила ее школа. Какие они тогда, саженцы, были тонкие! Юдита все боялась покалечить корни. Она держала, а Нора окапывала. Потом поставили палку для опоры. Теперь этих подпорок, конечно, нет. И не нужны они — стволы толстые, крепкие. Дерево осталось, стоит. А Юдиты нет. Какое из этих посадили они? Кажется, где-то недалеко от края. Нора обошла каждое, осмотрела. Все они одинаковые. Жаль, что тогда не догадалась сделать знак. Только, помнится, веревка, которой привязывали подпорку, была очень лохматой. Нора глянула на землю — может, валяется? А ведь это дерево тоже видит ее. И тоже не узнает… Пусть растет! Вдруг Нора вспомнила — это же сказала Юдита. Когда они окопали и полили дерево. Потом они ушли. Не домой еще. Всем классом полезли на гору — смотреть, строится ли дом пионеров. Что творилось! Мальчишки заявили, что они смельчаки из рассказа Билюнаса "Огонь счастья" и лезут на заколдованную гору за волшебным огнем, который должен принести людям счастье. Кругом выли "злые духи", смельчаки падали, "превращаясь в камни". Но, совсем не как в сказке, сразу вскакивали и лезли дальше, разом изображая и злых духов и смельчаков. Даже учитель не мог их утихомирить. А когда поднялись на гору, сами перестали дурачиться. Уже вырыт котлован! Большой, квадратный. Значит, и дворец будет такой большой. Гадали, сколько построят этажей, какие там будут комнаты. И Норе захотелось опять увидеть этот котлован. Она стала подниматься. Как тогда, прямо по склону. Но теперь одна. И было очень тихо. На горе — ничего. А вместо котлована — обычная яма. Неглубокая, заросшая. Можжевельник тут выглядит уже старожилом. Даже щавель растет. Только мелкий, не такой, как на лесных полянах. Все равно Нора спрыгнула вниз и стала его рвать. Жевала быстро, по целой горсти сразу. Не успев проглотить, уже пихала в рот еще — только бы он не был пустым. Только бы есть! Заныли скулы. От кислоты начало сводить язык. Даже слюна стала нестерпимо кислой. И все равно Нора не могла оторваться. Она понимала, что надо уходить, — этим щавелем не насытиться. Но руки сами продолжали отщипывать листья и подносить их ко рту. Неожиданно она резко выпрямилась, выбралась из ямы и стала быстро, не оглядываясь, спускаться. Опять пошла. Прямо, к реке. Моста нет. Только огромные искореженные железины торчат из воды. А она бурлит, недовольная тем, что ей мешают течь. Кажется, даже силится их сдвинуть, снести. Но они стоят. Будто терпеливо ждут, что люди их выпрямят и снова превратят в прежний красавец мост. И опять поедут по нему машины, заспешат пешеходы. А вода внизу потечет спокойно, послушно… Нора побрела по набережной. К дому, где жила учительница музыки, Статкувене. От этого дома осталась только одна стена. И свисающие с балки четыре ступеньки. В никуда… А учительница? Нора смотрела на окна соседних домов. Будто надеялась, что учительница где-то тут, рядом. Сейчас выглянет, позовет. Но никто не звал. Она поплелась дальше. К переулку, по которому всегда возвращалась от учительницы домой. Он был такой узкий, что хозяйки переговаривались друг с другом, не выходя из дому. Норе бывало очень смешно слушать, как одна жалуется, что рыба пригорела, а четыре-пять голосов из разных окон дают советы, что с ней делать. Теперь здесь было безжизненно тихо, одни руины. Даже мостовую завалило. Только узкая извилистая тропинка виднелась между камнями. Но ноги больше не шли… Она опустилась на обломок стены. Кирпичная глыба напротив казалась похожей на медведя. Железо рядом с ней было изогнуто, будто приподнявшаяся змея. Настоящая бы давно уползла. А эта торчала не двигаясь. Нора заставила себя подняться. Побрела на вокзал. Еще издали она заметила, что там много людей. Уезжают?! Почему? Она подбежала, вмешалась в толпу. Хотела услышать, о чем говорят, почему уезжают. Но говорили совсем о другом. Она спросит! Нора стала протискиваться к краснощекой деревенской тетке, восседавшей на своих узлах, словно вышитая "баба" на чайнике. Но та подозрительно покосилась и, проворно схватив стоявшую у ног корзину, быстро водворила ее к себе на колени. Нора прошла мимо. Не станет у нее спрашивать. И у других не будет. Сама поймет. Эти люди ждут поезда. Они уезжают. Каждый куда ему нужно. Ведь раньше, до войны, тоже уезжали. Или, может, они тут не живут? Конечно. Потому и уезжают. Нечего пугаться. Она уже собиралась уходить, но остановилась, пораженная: а сама она где живет? Ведь дома нет… Ей же негде жить. И мамы нет, и бабушки. И папы… Она совсем одна! Нет, нет! Только не надо представлять себе этого! Она пока одна. Пока. А потом… Она уже давно научилась этому. Как только становится особенно страшно, надо сразу подумать, что так только сейчас, пока. Чтобы казалось — это теперешнее плохое пройдет, надо только потерпеть. Потом будет иначе, лучше. А главное — нельзя признаваться, что и правда очень плохо. Что невыносимо плохо. Потому что когда плачешь… Нет, она не будет думать об этом. Просто ей сегодня негде ночевать. Но теперь это совсем не страшно — никто ее не схватит, не погонит. Но оставаться на улице ведь нельзя — комендантский час. А сараев и хлевов в городе нет. Зато есть чердаки! В каждом доме. В их доме тоже был. Там белье сушили. В углу стояли ее саночки и старые кресла из папиного кабинета. Если их сдвинуть — можно на них лежать. Нора спохватилась, что снова идет к дому. А его ведь нет. И чердака тоже… Она повернула назад. Шла и убеждала себя, что надо найти чердак. Но сразу решиться не могла… Нора уже знает: если она чего-нибудь не может сделать, то должна себе строго сказать, что надо. Обязательно надо. Никто другой за нее этого не сделает. Сперва кажется, что она все равно не сможет. Но потом привыкает к этому "надо", уже почти перестает себя уговаривать, и тогда… Нора завернула в подъезд. Стала подниматься по лестнице- неслышно, осторожно. Прошла один этаж. Второй. Уже была на самом верху, остались последние, предчердачные ступеньки. Но неожиданно за спиной открылась дверь. — Вам кого? — спросил женский голос. — Выше никто не живет. — Простите… — Нора побежала вниз. Мимо удивленной женщины, мимо закрытых дверей других квартир. Только когда снова вышла на улицу, там, наверху, хлопнула дверь. Опять побрела. Но в подъезды не входила. Одни стояли плотно сомкнувшись, а вычурная резьба на дверях словно подчеркивала их неприступность. Другие, хотя и обыкновенные, и даже настежь открытые, зиянием черной пустоты тоже будто прогоняли — проходи, ты чужая! И только обшарпанным подворотням, казалось, было все равно — войдет в них кто-нибудь, не войдет… И Нора вошла. Отыскала лестницу черного хода. Тихо поднялась. Но чердак был заперт. Она спустилась вниз. Зашла в соседний двор. И там на чердачной двери висел замок. Большой, черный. Завернула еще в один двор. Потом еще… Поднималась, дергала дверь и спускалась. Поднималась, спускалась… Много лестниц исходила — темных, крутых, винтовых, с поломанными перилами и с отколотыми ступеньками. Но чердаки везде были заперты… Уже совсем усталая, она мимо какой-то подворотни прошла не сворачивая. Вторую тоже миновала. И третью… Просто брела по улице. Больше не высматривала, что уцелело. Не радовалась узнаванию. Ей даже казалось, что она здесь чужая, приезжая. По улицам ходить может, но зайти некуда. А ночью? Чтобы ее впустили, она опять должна постучаться в чужую дверь… Но облав же больше нет. Просить только ночлега? Его она должна найти сама. Ведь искала. Везде заперто. Все равно Нора не могла себе представить, как она опять стучится и просит, чтобы впустили… Но тогда ведь просила. То было тогда. А теперь… Теперь она не может постучаться к незнакомым людям. А знакомых нет. "Дядя Ян!" — вспомнила она Юдитиного дворника. Зашагала быстрее. Не смотрела на подъезды, не думала о чердаках. Даже не волновалась, что на улице мало прохожих и, наверно, скоро комендантский час. Дядя Ян очень удивился. Но пригласил войти. Тетя Янова опять предложила сесть. Только они явно ждали, чтобы Нора объяснила, зачем пришла. Она объяснила. То есть спросила, можно ли ей остаться у них на ночь. Хоть в кухне, на полу. Они молчали. Нора уже хотела встать и уйти. Но дядя Ян неожиданно сказал: — Зачем на кухню… — Он посмотрел на жену. — Может, впустить к студенту? — А чего ж нет? — с готовностью согласилась она. — Пусть живет. — Пойди, отведи. Тетя Янова повела ее через двор. — Я только на одну ночь, — повторила Нора. — По мне хоть на десять. Комнатка хорошая, солнечная. А что небольшая — так убирать меньше. Студент был очень доволен. — И объяснила: — Это мы его по привычке все студентом называли. А он уже учителем был. — Когда он вернется, я уйду, — пообещала Нора. — Не вернется, — вздохнула тетя Янова. — Оттуда не возвращаются. — Его тоже?.. — Гестапо. Говорят, партизанам помогал. Тетя Янова дышала тяжело — они поднимались по лестнице. — А обыск какой был! И вывезли все до ниточки. Бумаги, книги. Даже на кальсоны, прости господи, польстились. — Она устало перевела дух. — Но дверь все равно опечатали. И правда, между двумя сургучными нашлепками протянута веревочка. Тетя Янова ее сорвала и толкнула дверь. Даже не заперта… Вошли в маленькую мансардную комнатку со скошенным потолком и крохотным, будто в домике гномов, оконцем. Тетя Янова распахнула его, и в застойную затхлость стали вплывать волны теплого уличного воздуха. — Вот и живи. — Спасибо! Большое вам спасибо! — Чего уж… Тетя Янова вышла. Стих на лестнице стук ее деревянных подошв. А Нора все еще стояла у порога. Плюш кушетки исполосован ножом. Разворочена набивка, торчат пружины. Ящики комода выдвинуты. А этажерка стоит совсем пустая, будто нагишом. Только стол накрыт старой коричневой скатертью. С бахромой. Видно, забыли. Но она выглядит странно одинокой в этой голой пустоте. Нора закрыла дверь. Осторожно ступая, подошла к комоду. Стала бесшумно задвигать его пустые ящики. Только в последнем, нижнем лежал рукав мужской рубашки с накрахмаленным, но потертым манжетом. И очки. Металлическая оправа с одним стеклом. Второй ободок пустой… В углы ящика набились табачные крошки. Нора задвинула и его. Поднимаясь, чуть не стукнулась головой о скат потолка — он тут был почти над самым комодом. Зато увидела три гвоздя. На один повесила свое пальто. Теперь комнатка стала казаться более своей. Над кушеткой в обои воткнута иголка с белой ниткой. Можно будет зашить кушетку. Но потом, завтра. Теперь — лечь. Только лечь! Еще больше заныли усталые ноги. Будто в них заработало множество крохотных бормашинок. И все они сверлят, буравят. Она закрыла глаза. Лежит… И может так лежать долго. Всю ночь. Нора понимает, что она здесь, на кушетке. А кажется, будто все еще ходит. Бредет с пальто в руках по городу. С одной улицы на другую…

Глава V

Хватит тебе, сам кончу. — Дядя Ян забрал у Норы метлу. Он вообще недоволен, что жена позволяет ей подметать двор. Но иначе Норе было бы неловко к ним заходить — будто только для того, чтобы ей налили тарелку супа. Она подошла к тете Яновой и тихо, чтобы дядя Ян не услышал, спросила: — Когда пойдем мыть окна? — Позже. — Можно, я пока поднимусь наверх? Только вы меня обязательно позовите, хорошо? — Ладно, позову. Норе не терпится продолжить письмо. Дедок, конечно, будет ухмыляться — не письмо, а целый дневник. Но пока нет марки, а рассказать им хочется все. Она и описывает каждый день. Открыв дверь, Нора не сразу поняла, что тут изменилось. Темнее стало, или… Скатерти нет! Стол совсем голый. И в пятнах. Видно, ставили горячее. Фанера по краям тоже облуплена. А пальто? Нора испуганно глянула в угол. Висит, повернувшись серым блином заплаты. Ящики комода задвинуты. Плюш кушетки тоже не вспорот — белые стежки на старых порезах целы. А письмо? Нора подбегает к комоду, выдвигает верхний ящик. Лежит. А стол голый. Скатерти нет… Значит, здесь кто-то был! В этой комнате. Был… Вошел. Осмотрелся. Поспешно стянул со стола скатерть. Может, сунул ее под мышку. И выбежал. Почему ей не приходило в голову, что сюда могут войти? Ведь днем ее нет. А дверь незаперта. Только на ночь вместо крючка она привязывает к скобам шнурок от ботинка. А у всех людей двери заперты. Даже чердачные. Ей тоже нужен ключ… Может, дядя Ян даст? Ведь когда незаперто, могут подумать, будто здесь никто не живет. А она здесь живет! Норе очень нравится это повторять — живет! Не прячется у чужих, а живет, у себя! Немножечко странно, даже почти смешно от этого непривычного "у себя". Она смотрит на голый стол, пустую этажерку. И очень хочется, чтобы здесь выглядело как в настоящей комнате. Надо положить салфетки! Нора быстро достает из комода свою бухгалтерскую книгу. На днях нашла ее, почти новую, у мусорного ящика. Вырывает два листка и кладет их на комод. Он сразу стал другим, почти нарядным. Нора вырывает еще четыре — по одному на каждую полку этажерки. Они тоже забелели. Даже в комнатке стало светлее. Были бы ножницы, Нора вырезала бы узоры. И на стол положила бы такую салфетку. Но больше вырывать нельзя — не останется для писем. Зато из этих твердых обложек можно сделать бювар и закрыть самые большие пятна. Нора вырывает еще одну страницу и садится писать письмо. В верхнем углу листка перечеркивает слово "дебет" и под ним красиво выводит: "Дорогая Алдона!" А глаза уставились в эти пятна на столе. Когда лежала скатерть, Нора и не знала, что их тут так много. Господи, почему она столько думает об этой скатерти! Ведь это только кусок материи и даже не ее, а того человека, который тут жил раньше. И своих вещей тоже нет. Ни платьев, ни нот. И пианино нет… "Дорогая Алдона!" Нора смотрит на маленькую шеренгу букв на чистом разграфленном листе из бухгалтерской книги. Достает другие исписанные листки и принимается перечитывать- уже в который раз — то, что писала вчера, позавчера… И кажется, будто снова едет в теплушке… Бродит по городу… Ложится на эту изрезанную кушетку… Наутро идет, как велел дядя Ян, в милицию просить паспорт. "Тогда он меня здесь пропишет, и я смогу пойти работать. А тем, кто работает, дают хлебную карточку". Зря только написала, что паспорт ей дадут не совсем настоящий, а временный, на три месяца. Он так и называется: "Временное удостоверение". Потому что у нее нет никаких документов. Чтобы дедок с Алдоной не расстроились, Нора дописывает: "Но на работу берут и с таким удостоверением. Хлебную карточку тоже выдают. А три месяца — это же долго. Дядя Ян говорит, что за три месяца, может, и война уже кончится. Его сын Яцек, который на фронте, пишет, что они фашистов сильно бьют". Нора еще раз перечитывает последние слова — что фашистов бьют — и начинает сегодняшнее письмо. "Вчера я повесила объявление, что ищу маму, папу и бабушку. Тут есть такое место" — она перечеркивает последнее слово и пишет: "помещение бывшего магазина, где прямо на стене каждый может повесить объявление, кого он ищет. Там уже очень много таких объявлений. И я повесила свое. А сегодня вечером пойду посмотреть, может…" Нора закрывает глаза. Представляет себе, что на ее листке — тоже из этой бухгалтерской книги, — под ее строчками с маминой, папиной и бабушкиной фамилиями написано… — Нора! Это тетя Янова зовет мыть окна. — Иду! Нора вскакивает и поспешно сует странички в ящик комода, задвигает его. Края "салфеток" от этого дуновения чуть приподнимаются и сразу опять припадают к потрескавшейся фанере. Нора сбегает вниз. "Фройляйн". Пленный немец ее так назвал, и теперь это слово не отстает. Будто идет вместе, даже в ногу. Тоже спешит туда, где висит ее объявление. Фройляйн… Фройляйн. Сперва Нора даже не поняла, что это ее окликают. Усердно терла стекло, чтобы оно стало таким чистым и прозрачным, будто его вовсе нет. А вниз, где пленные немцы почти у ее ног разбирали развалины, старалась не смотреть. Она их не боялась — рядом красноармейцы. И такие — без оружия, в блеклых гимнастерках и расстегнутых мундирах — немцы совсем нестрашные. Она просто не хотела смотреть на них. Но это назойливое "фройляйн" заставило взглянуть. Внизу стоял немец и на вытянутых руках держал пилотку, полную самодельных алюминиевых расчесок. — Табак, хлеб, — заискивающе улыбался он. — Атлишно, — хвалил второй, видно, компаньон. Растопыренными пальцами он показывал Норе, как эти расчески хорошо причесывают. Нора мотнула головой и опять принялась тереть стекла. Но пленный не отставал. Говорил, что скоро ее волосы будут такие вот длинные, поэтому расческа обязательно нужна. Непричесанных кавалеры не любят. Кругом засмеялись. Но он снова стал серьезным и сказал просящим голосом: — Мошшет, вирд эйне другая фрау купить? За табак, хлеб. Нора слезла с подоконника и пошла на кухню. Там хозяйка гадала тете Яновой на картах. — Немец пленный расчески за табак предлагает. — Пускай ими чертям хвосты расчесывает, — буркнула тетя Янова и сразу перекрестилась: — Прости, господи! — Чего мужик не сделает за лишнюю самокрутку, — не то с осуждением, не то с удивлением сказала хозяйка. Не вставая, она заглянула в кастрюлю. Так же сидя достала мисочку, вспугнув рой дремавших на плите мух, и налила два полных черпака густого, пахнущего шкварками картофельного супа. — Снеси. А расчески пусть оставит себе. — Не голодные они… — снова сказала тетя Янова. — Кормят их. — Люди все ж таки… Хоть и нелюди… Нора еще не успела понять, что это ее посылают нести немцу суп, как тетя Янова выхватила мисочку. — Нечего тебе, сама снесу. Нора вернулась мыть окна. Видела, как тетя Янова выходит из подворотни. Мисочка полная, и весь ноготь большого пальца окунут в суп. К ней спешит, перепрыгивая с выступа на выступ, продавец расчесок. На ходу протягивает свой товар. Тетя Янова машет рукой — не надо ей этого, суп так, задаром. А он даже не подзывает своего компаньона, который помогал хвалить товар. Садится в сторонке на обломок стены, достает завернутую в тряпочку ложку и принимается есть. — Приятного аппетита, — раздаются кругом голоса. Норе кажется — они подшучивают, чтобы скрыть зависть. Только один бритоголовый и длинный, как жираф, пленный бросает полные ненависти и презрения взгляды. Злится, что тот унизил высшую расу простой тарелкой супа? Другие даже голов не поднимают. Не им дали, нечего глазеть. Работают. Кирками дробят большие глыбы, таскают носилки. Тогда своими бомбами превратили дома в руины. Теперь эти руины убирают. Старательно, спокойно. Будто не они этому виной… И улыбаются. Тете Яновой за тарелку супа, ей — чтобы купила расческу. А если бы они тогда нашли ее? У дедка, Стролисов. Или у Петронеле?.. Вытолкнули бы с криком и пинками. Погнали бы к лесу… И заставили бы себе вырыть могилу. Они?! Эти самые, которые здесь — в блеклых гимнастерках без ремней? Нора даже зажмурилась, чтобы представить себе их прежними. В высоких фуражках. С автоматами, пистолетами. Они ходили по квартире, кричали на маму. Торопили бабушку — если она сразу не выйдет, пристрелят на месте. Бабушка так и ушла неодетая — у кровати остались ее чулки, кофта. Нора быстро открыла глаза. Пленные немцы убирают развалины. А который тогда выгонял бабушку? Как теперь узнать? Как отличить? Нора стала торопливо протирать два последних стекла. Чтобы скорее кончить, уйти отсюда. Не слышать их голосов. А главное — побежать туда, где висит ее объявление. Может, его уже прочли… Нора кончила мыть. На кухне хозяйка, только уже одна, все раскладывала карты. Гадала сама себе. Велела Норе сполоснуть мисочку, ту самую, из которой ел немец. Так же не вставая и опять вспугнув рой мух, налила два полных черпака супа. Всем одинаково. Что ей, что пленному… — А это за работу. — Она придвинула Норе полбуханки хлеба. Сверху маленьким квадратиком розовел кусочек сала. Добавила еще и луковицу. — Спасибо. — Заверни. — Хозяйка протянула Норе белую тряпку. — Бумагой не богата. Газет не читаю, а в магазинах теперь не заворачивают. — Я вам завтра верну. — Не велико добро, можешь выбросить. Она не выбросит. Обметает и получится маленькое полотенце. — Большое спасибо! Нора не стала это заносить домой. Сразу заспешила туда, где на стенах, словно большие одноцветные бабочки, — бумажки. Ее листок тоже там. С тремя фамилиями. Вдруг Нора замедляет шаг. Может, не стоит туда идти? Ее объявления еще не прочитали… Но тот дом будто сам приближается. Уже совсем близко… А там, за дверью… Нора входит. Сегодня здесь как-то темнее. Может, потому, что очень много людей. К стенам не подступиться. Одни читают объявления, другие прикалывают новые, свои. Но самая толчея в середине. Все двигаются, переходят с места на место, будто переплетаются между собой. И расспрашивают. Друг друга. Нескольких сразу. С беспокойством, упованием, мольбою. Но в ответ только сожалеющее качание головой. И такой же вопрос. Тоже безответный… А все равно не уходят, спрашивают. Других, тех же самых. Ничего, чтo во второй раз. Лишь бы не пропустить кого-нибудь, опросить каждого — всех. С упорством, с неистовой надеждой. Как будто им кажется невероятным, чтобы именно здесь, где сразу так много людей, не нашлось хоть одного, хоть кого-нибудь, кто знает о его близком. Нора проталкивается в левый угол, куда вчера повесила свое объявление. Ее тоже спрашивают. Дергают за руку, заглядывают в лицо. Называют имена, фамилии, возрасты, адреса, приметы. А она только мотает головой. Нет, не знает. Сама ищет. Еще издали она замечает, что под ее тремя строками ничего… Белеет бумага… Никто из этих людей не знает. Ни о маме, ни о папе… А может, не прочли ее объявления? Она тоже будет спрашивать! Каждого, всех. Но она стоит. Так сразу заговорить с незнакомыми людьми она не может. Даже вздохнула — почему всегда надо делать то, чего не можешь?.. Но одернула себя. Она будет спрашивать! Будет! Только, может, не всех? Тех, кто проходит, не читая ее объявление? Нора встает у стены. Люди подходят, взглядом скользят по ее листку, по другим — верхнему, нижнему — и переходят к соседним. Тут приостанавливаются другие, тоже пробегают глазами и тоже отодвигаются дальше. Нора не видит, какие они. Не следит, откуда подходят, куда уходят. Она смотрит только на их глаза — как прочитывают ее строчки. Может, затеплятся… Так много глаз, и ни одни не останавливаются. Неужели никто даже фамилию не узнает? Ведь у папы с мамой было столько знакомых. Вдруг Нора замечает, как худая старушечья рука с красной шерстяной ниткой на запястье (это от хворей — мелькнуло в голове) потянулась к ее объявлению. Снимает его. Приближает к своим близоруким глазам в пенсне. Будто изучает почерк. Кто она? Раньше такие были только на портретах. Волосы седые, а все равно в букольках. С пенсне свисает серебряная цепочка. Худую шею облегают ряды кружевных рюшечек. Листок в ее руке задрожал. Она знает?! Нора уже порывается спросить, но старушка прикалывает объявление на место. Той же Нориной иглой… Приближается военный. Тоже майор, как папа. Может, он знает? Проходит… — Кто ищет доктора Маркельскиса? Нора вздрагивает, услышав свою фамилию. Ее, кажется, произнесла та самая седая старушка в пенсне! — Я… Старушка не расслышала — стало еще шумнее: все повторяют фамилию. У окна, в том углу, совсем рядом, у двери. Будто ищут сразу много Маркельскисов. Нора даже боится, что сейчас кто-нибудь опередит ее, скажет, что это он ищет. И она повторяет громче: — Я! Даже сама не почувствовала, что дернула старушку за руку. Та оборачивается. — Извините… — Нора застыдилась, что держит ее. — Это я ищу доктора Маркельскиса. Он мой папа. Старушка так удивляется, что морщинки словно перепрыгивают на лоб и ложатся там пятью нотными линиями. — Это я ищу доктора Маркельскиса, — повторяет Нора. — Он мой папа. Старушка, кажется, хочет перекреститься. Но не решается. Или не может поднять руку. — Вы знаете моего папу? Старушка наклоняет голову, и Норе на миг мерещится, что это ее бабушка. Такой же пробор в седых волосах, и тоже по-детски розовая кожа под ними. — Боюсь, что мы с вами ошиблись, милая девушка. — Старушка опять подняла на нее свое пенсне. И пытается улыбнуться. Будто извиняясь за надежду. — Почему? — Нора испугалась, что она сейчас уйдет. — Вы же читали мое объявление. Это я его повесила! — Верю вам, верю. Но… Видите ли… Видите ли… — повторяет она. И опять молчит. А Нора так хочет, чтобы она говорила. Если бы не стеснялась, даже попросила бы. Старушка, наверно, почувствовала это. Вздохнула: — К сожалению, у того человека, с которым я знакома… дочь… Нору… немцы… — Это я Нора! Я! — прерывает она — Меня прятали. В деревне. Теперь я вернулась, ищу папу! — Нора захлебывается от волнения. Не знает, что еще сказать, чтобы ей поверили. — Я маму тоже ищу! И бабушку! Худенькая рука наконец поднимается ко лбу. Дрожа, опускается. Приподнимается к левому плечу, к правому… Но глаза за пенсне смотрят на Нору все так же испуганно. — Меня прятали. — Нора не знает, как ее убедить. — Я живая! Наконец старушка растерянно улыбнулась. Только в глазах заблестели маленькие капельки. — Где он? — не выдерживает Нора. — Здесь… Недалеко. — Можно, я пойду к нему? — Конечно, можно… — Губы старушки это шепчут, но думает она о чем-то своем. — Мы вместе пойдем… — Спасибо! Теперь уже проталкиваться не надо. Люди сами расступаются, дают дорогу. Кто-то вздыхает: "Счастливая женщина, нашла свою дочь!" — "Видно, не ее это дочь, даже не расцеловались". — "Какая разница — расцеловались, не расцеловались, — важно, что нашлась". Это о ней. Это она "нашлась". Норе не терпится. Она бы шла быстрее, даже побежала бы. Но старается не опережать свою спутницу, чтобы та не задыхалась. — Я сюда хожу часто. — Среди уличного шума старушкин голос кажется совсем тихим. — Нет, сама никого не жду, — отвечает она, хотя Нора ничего не спросила. — Сына убили на фронте. Еще в тридцать девятом, у Гданьска. Муж умер. Сестра с семьей в Польше… Норе жаль ее. Даже неловко, что у самой так гулко бьется сердце и так не терпится скорее к папе. — Мне уже встречать некого… — повторяет старушка. — Но сюда хожу. Может, кому-нибудь смогу помочь. И радуюсь, что хоть другие находят своих. Чужая радость — все равно радость… Сколько было горя, сколько слез. Нельзя больше… Дедок тоже так говорил… — Человеку нужны улыбки. А в старости особенно. Нора кивает. Конечно! Но сама бы не сумела так сказать. Может быть, сыграла бы… — Вы не виделись с отцом три года. Оба изменились… Но это неважно, — прерывает она себя. — Главное, что оба живы. — Конечно! Норе кажется, что и кругом все радуется. В окнах сверкают отблески солнца. Будто нарочно, чтобы слепить ее, заставить жмуриться, улыбаться. Она идет к папе! "К па-пе!" — просигналила машина. Как хорошо, что дядя Ян ей сказал про эти объявления! И что туда пришла эта добрая старушка. Теперь она ведет ее к папе! Нора крепче прижимает к себе завернутый в тряпочку хлеб с салом. — Вам нельзя сразу показаться отцу. — Старушка тоже волнуется. Даже голос дрожит. — Он ведь не знает, что вы… живы… — Подумает — я привидение? — спрашивает Нора. — Теперь в привидения не верят, — то ли с сожалением, то ли с одобрением говорит старушка. — Но подготовить его к такой встрече надо. Сперва я зайду сама, потом позову вас. — Хорошо… — Хотя ждать Норе совсем не хочется. Старушка молчит, и Нора не решается спросить, далеко ли еще идти. — Да… — Будто не Норе, а самой себе говорит она. — Трудно человеку жить одному. Очень трудно. Особенно, если у него уже была семья… Норе опять становится жаль ее. Она хочет пообещать, что будет приходить. Но худые старушкины пальцы дотрагиваются до нее. — Здесь… — Она останавливается у кирпичного дома на углу. Дом совсем чужой. С магазином. Только окна магазина закрыты железными ставнями. И на двери решетка. — С правой ноги надо, с правой, — шепчет старушка. И сосредоточенно переступает порог подъезда. Лестница очень широкая. Но поднимаются они медленно. Старушка все оборачивается, будто хочет Норе что-то сказать. А может, это только кажется… Наконец они останавливаются у коричневой двери. Еле слышным шепотом-даже сердце у Норы бьется громче — старушка говорит: — Станьте в самый угол. Чтобы вас не увидели, когда откроют. Нора так прижимается к стене, будто хочет вдавиться в нее. Старушка поднимает дрожащую руку с красной ниткой на запястье к звонку. Зашлепали шаги. — Это пани Броня, моя приятельница. Ее дом разбомбили. — Кто там? — спрашивают из-за двери. — Это я, пани Броня. — Старушка очень старается, чтобы голос казался спокойным. Ее впускают. Дверь опять закрыта. Большая, обитая дерматином. Над ручкой дыра, круглая. Это от вынутого французского замка. Нора осторожно, на цыпочках подходит и заглядывает в нее. Передняя. Вешалка. Какие-то пальто. Шинель! Это папина!.. Нора уставилась, будто ждет, что шинель сейчас зашевелится, обернется… А за какой из этих дверей он сам? Что-то стукнуло. Нора отскакивает от двери и снова прижимается к стене. — Где она?! Папин голос! А ведь не помнила… Лицо, руки помнила, а голоса… Дверь открыта. Стоит. Это папа. "Мой папа", — твердит она себе, глядя на костыли. — Норенька! — Он заковылял к ней. Она бросилась к нему. Ткнулась в его щеку. Он! Так всегда пахла его кожа! А руки крепко обхватили ее и дрожат. — Норенька, дочуля!.. — Он ее никогда так не называл, и Норе хочется плакать. Она кусает губы, чтобы сдержаться. И не шевелится. Хотя костыль больно вдавился в плечо. — До свиданья, пан доктор, — раздается за его спиной дрожащий голос. — Куда вы, Ядвига Стефановна? — Отец поворачивается и отпускает Нору. Только рука на плече. Будто он боится, чтобы Нора тоже не ушла. — Куда вы? Побудьте с нами. Как странно просительно он говорит. Но это он, папа. — И я говорю, посидела бы. Только теперь Нора замечает вторую старушку. Наверно, она и есть пани Броня. — Не могу, пан доктор. Извините. — И протягивает свою худую руку. Отец целует ее. — Спасибо вам, Ядвига Стефановна. Большое спасибо. — Ничего, пожалуйста, до свиданья, — смущенно говорит она все подряд. Повернувшись к Норе, поспешно бормочет: — Пусть ничто не омрачает… — и торопливо выходит. — Спасибо! — кричит Нора вдогонку. — Большое спасибо! Ядвига Стефановна уже спустилась по лестнице… И пани Брони в передней нет. Здесь она и папа. Ее папа! На костылях… — Что же мы стоим? — спохватывается он. — Идем в комнату. Он неуклюже поворачивается. Сперва выступают костыли. Потом к ним переносится нога. Она одна. И брючина одна. Вторая наверху приколота булавками. Тапка тоже одна. Нора даже не сразу понимает, что она правая… Хочется зажмуриться, не видеть! Но глаза открыты. И смотрят, как нога, словно боясь отстать от костылей, спешит перепрыгнуть к ним. Комната совсем непохожа на их столовую. Стол другой. И буфет дома был меньше. Тахты не было. А здесь стоит даже детская кроватка, доверху напиханная подушками и одеялами. Санитарные носилки зачем-то прислонены к стене. — Садись… Сюда, здесь мягче, — показывает он на тахту. Но ей неловко садиться на чужую тахту, и она опускается на краешек стула. Зря. Папа сел на тахту. Если бы она была рядом, он опять положил бы руку ей на плечо. Хотя раньше, дома, не умел "показывать чувства". И над мамой подтрунивал, что она с Норой нежничает, как с маленькой… Очень жаль, что в передней, когда они стояли обнявшись, Ядвига Стефановна так быстро окликнула его. Теперь он сидит напротив. Смотрит на нее и улыбается растерянно-счастливый. Он тот же. Папа. Ее папа. Но костыли… — Садись сюда. Она быстро пересаживается на тахту. Его лицо… Только темнее стало или, может, осунулось? И мешки под глазами. Такие были у дедушки. Но папа же еще совсем не старый. Хотя уже немножко седой… — Как же ты… — И голос раньше не дрожал. — Как ты спаслась? Она хочет рассказать ему все, все. Как было страшно, когда не впускали, как она лежала в лесу, как бежала мимо тех трех повешенных. Но говорит совсем другое: — Меня прятали. А маму с бабушкой… Отец прижимает ее к себе. — Мама меня тогда спрятала в ванной. Потом, когда к нам должен был вселиться немецкий офицер, я ушла. Была у разных людей… — Она умолкает. Так рассказывала чужим. А ему… Он тоже молчит. — Я очень надеялся, что вас спасут… А когда вернулся… говорят — никого… Нельзя было. — Немцы устраивали облавы. — Мы это знали. Но я все равно не мог поверить. Когда освободили город, я еще лежал в госпитале, после ампутации. Написал вам… Потом писал маме на работу, тебе в школу. Каждый день отправлял письма. К твоей подруге Юдите… — Ее нет… — Знаю. Теперь я это уже знаю… А тогда ждал. Каждое утро. Почему-то казалось, что письмо принесут именно утром. К приходу почты брился. А в тумбочке лежал НЗ… Нора не знает, что такое НЗ, но не хочет его прерывать. …чтобы угостить товарищей по палате, когда получу от вас письмо. — Он умолкает. — Угостить не пришлось… Ответ получил от маминой сотрудницы. — Он теребит бахрому скатерти. — И если бы не… — отец осекается. И очень странно, даже почти испуганно смотрит на Нору. Она хочет погладить его руку, успокоить, но стесняется. — А меня сперва прятал мельник. Потом я лежала в лесу, в яме. Зато у Петронеле и у Стролисов было тепло… Он сжимает пальцы в кулак. Они, как и раньше, длинные, красивые. Мама говорила, что они как у прирожденного пианиста. А он шутил: "И хирургу такие не помешают". — И ты все это вынесла! — Иначе немцы бы расстреляли… — Да, да, понимаю. Но теперь это уже прошло. Мы тебя вылечим, откормим. — Меня лечить не надо! Я здорова. Он еле заметно улыбнулся. Наверно, вспомнил, как очень давно, когда Нора была маленькая, мама должна была первой попробовать Норины лекарства — не горькие ли. Только потом уж она… И то морщилась, хныкала… А папе ведь ногу! — Тебе было очень больно, когда… — и Нора показывает на его ногу. — Было. И не только больно… — Теперь больше не болит? — Нет. Только хирургом я уже не могу… Стоять надо. — Будешь детским врачом! Меня ведь лечил. Он опять старается улыбнуться. — Спасибо. Пока работаю терапевтом. А когда сделают протез, попытаюсь… Нора хочет ему сказать, что он опять будет таким, как раньше, и она тоже… Но молчит. Смотрит на его руки. На папины руки… Нашего дома нет. Даже не узнать… — А я узнала кусок стены из моей комнаты. С синими цветочками. — Ты их помнишь? — Конечно. Я и трещину на тротуаре узнала. — Какую трещину? — Извилистую. Как Немунас на карте. И парикмахерская напротив осталась. — Знаю. Это жена парикмахера мне говорила, что вас… всех. Сама видела, как ночью… погнали… — Она, наверно, видела маму с бабушкой. И подумала, что я тоже с ними… Он молчит. Только пальцы дрожат. Нора хочет положить на них руку. Сказать: "Папа".Чтобы он поднял голову, посмотрел на нее. Она о чем-нибудь спросит, будет с ним говорить. Чтобы часто повторять это слово — "папа". И сама будет слышать, как произносит его. Совсем как раньше, дома. Послышался резкий звонок. Отец почему-то растерялся. Она вскочила. Может, нехорошо, что они сидят в чужой комнате, а теперь пришли хозяева. — Сиди, сиди… — Он хочет еще что-то сказать. — Видишь ли… — Может, мне открыть? — Нет-нет, я сам… — Он поспешно разворачивается на костылях и с деревянным постукиванием выходит. — Мы колбасы принесли! — врывается звонкий детский голосок. — По мясным талонам давали. Шестьсот граммов колбасы за кило мяса, — рассказывает грудной, женский. — А у нас… — говорит папа. — Кто?! — В дверях появляется женщина. Высокая, в плаще. По голосу Нора думала — она ниже и полная… — Люба, — улыбается ей папа, — это Нора… Вернулась… Женщина смотрит на нее, будто не веря. — Пряталась… И вот… Она подходит. Обнимает ладонями Норину голову и целует в глаза. Улыбается. — Дети, поздоровайтесь! — Она быстро отворачивается к ним. Норе кажется — потому, что в глазах заблестели слезы. — Здравствуйте, тетя. — К Норе подходит маленькая девочка. А сзади стоит мальчик. Он старше. Почти такой, как Винцукас… — Здравствуйте, — говорит он совсем другим, чему Винцукаса, голосом. — Добрый день, — отвечает им Нора. Все молчат. Смотрят на нее. Наконец хозяйка поворачивается к папе. — Совсем такая, как ты рассказывал. "Ты"! У Норы внутри екнуло. — Но она же очень худая! — сокрушается папа. — Ничего, поправится! Главное, что жива! Все удивляются, что она жива… А ведь правда — жива! Норе опять стало весело. — Что ж, — улыбается хозяйка, — давайте на радостях ужинать. С колбасой и настоящим чаем! Сейчас поставлю. — Да-да, надо ужинать, — засуетился отец. Достал из буфета буханку хлеба. Даже не начатую! Поставил на стол сахарницу. Дома была другая, с серебряным ободочком. В этой лежит пачка сахарина. — Мы это выменяли на табак. — Отец, видно, заметил, что она удивилась. — Был день рождения… Даже очень голодная, когда представляла себе всякую еду — хлеб, котлеты, огурцы, — она про сахар ни разу не вспомнила. А оно было. Все время было: и когда она лежала в лесной яме, и когда, убежав от облавы, влетела в какую-то рощицу и всю ночь простояла, обняв ствол дерева, чтобы слиться с ним — может, так не заметят… Замерзла до боли в пальцах, в спине. А потом и сама одеревенела, будто срослась с этим деревом. Даже казалось, что на ней такая же кора… Лишь изредка она осторожно, словно втайне даже от самой себя, проверяла — действительно ли она тут стоит и еще живая… — Жаль, масла нет. Нора радостно вздрогнула, услышав папин голос. — Зачем? Не нужно! — Тебе жиры необходимы. Ты должна поправиться. Норе странно, даже чуточку смешно, что он говорит совсем как мама. А ведь раньше подшучивал, когда мама это говорила… И на стол никогда не накрывал. Выходил из кабинета, когда все уже стояло. — Алик, Тата, идите руки мыть! — кричит из-за двери их мама. Они выбегают. Но Тата сразу возвращается. — Мама сказала — всем надо мыть руки. — Да-да, сейчас. В ванной пол скользкий, и Нора боится, чтобы костыли у него не выскользнули, пока он моет руки. Она напряженно смотрит, чтобы успеть подхватить его, если… За столом их уже ждут. Хозяйка первому наливает чай папе. Как дома. А он этого, кажется, не замечает. Придвигает Норе хлеб, сахарницу. — Ешь. И колбасу бери. Нора уже так давно не пила из стакана! Кажется, слишком звонко стучит ложечкой. И вилку держать отвыкла. Она какая-то неудобная, тяжелая. — И мы хотим колбасы! — заявляет Алик. — Да-да, сейчас. — Папа спешит им нарезать. — У меня тоже есть хлеб! — Нора выбегает в переднюю, приносит заработанный сегодня хлеб. И кусочек сала. И луковицу. — Угощайтесь. — Она сама удивилась, что вспомнила это слово. — Чай стынет. — Хозяйка дотрагивается до папиной руки. — Ты же любишь горячий. — Да-да, сейчас. Нора опускает глаза. И все равно видит их руки. Папа своей не отнимает… Но это ее папа! Вот он ей кладет еще ломтик хлеба. — А мы видели немцев! — сообщает Тата. — И они совсем не такие страшные! — Это они теперь не страшные, — по-взрослому объясняет ей брат, — потому что в плену. — А колбасу им дают? — Нет. — Откуда ты знаешь? — Знаю. — Ничего ты не знаешь. Папа, им дают колбасу? "Папа". Нора сильно сжимает вилку. И губы. Боится моргнуть. Она смотрит в стакан. Там отражается люстра. Как это она сразу не догадалась! Ведь здесь всего одна комната. И тахта одна. Широкая… Ядвига Стефановна пыталась: "Трудно человеку жить одному…" Потом, прощаясь: "Пусть ничто не омрачает…" — Дети, вы поели? — хрипло говорит отец. — Идите во двор поиграть. — Хочу еще чаю, — заявляет Алик. Норе кажется — нарочно, чтобы не уходить. — Я тоже хочу чаю! — подражает ему Тата. Мать им наливает прямо в блюдца, чтобы скорее остыл. Нора тоже не хочет, чтобы они ушли. Но чай в блюдцах убывает. Уже остался только влажный блеск на донышках. Алик все равно еще тянет губами и косится на Татино блюдце — может, хоть там есть? — Все, все, — торопит их мать. — Спасибо. Можно встать из-за стола? — скороговоркой спрашивает Тата, слезая со стула. — Можно. — Спасибо, — бормочет и Алик. — Пошли, Татка. — Не шалите, — предупреждает их мать. Хлопает входная дверь. Звук давно замер, а они тут все еще прислушиваются к нему. — Ты знаешь, как меня зовут? — почему-то спрашивает она. Может быть, хочет, чтобы ее называли нашей фамилией? Нора молчит. — Любой, тетей Любой, Любовью Яковлевной — как сама захочешь… — Я вас искал… — напоминает отец. — Писал. Объявление повесил, расспрашивал. Потом Януйтене, жена парикмахера… — Да, ты говорил… Но он все равно повторяет: — Она сказала, что сама видела, как вас… ночью…всех… — Меня мама спрятала. — Да-да… — Видно, поняла, куда ведут, — вздыхает она. А Норе не хочется, чтобы она говорила про маму. — Ты пережила так много, — тихо говорит отец. — Меня впустил дядя Ян! — перебивает его Нора. — Это в том доме, где жила Юдита. Там в мансарде комнатка. Больше она не знает, что сказать. Наконец заговаривает она: — Человек, как бы молод ни был… — она умолкает, глядя в свой даже неотпитый чай, — должен стараться понимать… даже то, что сначала может показаться… Зачем она это говорит? — Видишь ли, Норенька, — говорит папа, — мы… не только ради себя… Хотя… Когда я лежал после ампутации… Если бы не тетя Люба… А вас я не нашел…Алику и Тате нужен был… — Они ничего не знают, — подхватывает тетя Люба. — Своего отца не помнят, он ушел на войну давно, еще на финскую. И сразу погиб… Алику тогда было неполных три года, а Тате — один месяц… Норе стало жаль ее. Она хочет сказать, что понимает. Но выговорить это не может. — Я им ничего не говорила. У всех отцы на фронте, все ждут, пусть и они… А когда мы решили… словом, я им тогда сказала, что вернулся с фронта их отец. Она умолкает. Папа тоже молчит. Они, кажется, ждут, чтобы Нора что-нибудь сказала. — Надо будет им объяснить, — так и не дождавшись, устало говорит тетя Люба, — почему ты его тоже называешь отцом. "Но он же и есть мой отец!" — хотела крикнуть Нора. А вслух сказала: — Хорошо. — Насчет фамилии им раньше объяснили… — голос отца дрожит. — Сказали, что в эвакуации у матери не было с собой документов, поэтому их записали на ее фамилию. — Твой отец их усыновил. Пусть они больше ничего не говорят… Нора вздрогнула. Снова резкий звонок. Тетя Люба, кажется, тоже довольна, что их прервали. Поспешила открыть. — Татка упала, — сообщает Алик. — Я говорил, чтобы не лезла, а она… Тетя Люба бежит вниз. И отец спешит за ней. Костыли стучат по лестнице. Алик заглядывает в комнату. — Она очень ушиблась? — спрашивает Нора. — Нет. Только ревет, чтобы мама ее подняла. Нора смотрит на него. На уши, волосы, глаза. Этот мальчик теперь папин сын… — А почему папа сказал, что вы прятались? Опять резануло это "папа". — Чтобы фашисты не расстреляли. Он так широко раскрывает глаза, что они становятся круглыми. — А где вы прятались? — Везде. — Но ему, кажется, такого ответа мало. И Нора поясняет: — В сараях, на чердаках. Иногда в лесу. — Одна? Нора кивает. — Ночью тоже одна? — Да. Нахмурив лоб, Алик спрашивает очень по-деловому: — Там не очень страшно одному? — Очень… — А партизан вы видели? — Нет. Он разочарован. — Они были далеко. А я не знала где… — И Нора вспоминает, как Петронеле, когда Нора уходила, закликала не искать их: говорят, переодетые немцы тоже прикидываются партизанами. Потом расстреливают. Если уж кто-нибудь точно скажет, тогда… Алик, кажется, не знает, о чем еще спросить. Но уходить явно не хочет. — А Татка все еще ревет. — Может, больно ушиблась. — Нет. Только она маленькая еще, поэтому плачет. — А ты никогда не плачешь? — Нет. Я буду как мой папа. Он герой! — А… — Как мой настоящий папа! — вдруг выпаливает он. И спохватившись, что проговорился, снова, теперь уже от испуга, округляет глаза. — Но вы этого никому не говорите, хорошо? — просит он. — Хорошо… — И все-таки Нора заставляет себя спросить: — А почему ты… так думаешь? Алик угрюмо молчит. — Я же никому не скажу… Он колеблется. И она повторяет: — Я, честное слово, никому не скажу. — Честное красноармейское? — Да. Он неохотно бормочет: — Этот папа не наш настоящий… Наверно, надо ему сказать то же самое, что говорят они. Но она только спрашивает: — Почему… ты так думаешь? — Мне одна тетя во дворе сказала. Наш папа погиб на фронте, когда мы еще были совсем маленькими. А этот — мамин муж. — Он хороший… — говорит Нора. Алик молчит. И Нора опять удивляется, что этот чужой мальчик с короткой челкой и торчащими ушами теперь будет называться ее братом. — Все равно он не мой настоящий папа. "А мой настоящий!" Только вслух она этого не сказала. Наконец послышался стук костылей. Тетя Люба вносит Тату на руках. Отец идет следом. Норе кажется — он теперь другой. Не такой, как вначале, когда их не было. — Алик, принеси, пожалуйста, тазик с водой. А тетя Люба успокаивает Тату: — Сейчас перестанет болеть. Приложим холодную тряпочку. — Я пойду… — тихо говорит Нора. — Куда? — Отец даже испугался. Тетя Люба тоже очень удивилась. — Домой… — А разве ты… не останешься с нами? — Я пойду… — повторяет Нора еще тише. Отец совсем растерян: — Почему? Ты же вернулась… Мы будем вместе…Все… — Алика положим с нами, на тахту, — спешит ее уверить тетя Люба. — А тебе постелим на носилках. — Нет, нет! — Болит… Ножка болит… — хнычет Тата. — Сейчас, сейчас. — Отец виновато взглядывает на Нору и наклоняется к Татиной ноге. Но он же все равно ее, Норин, папа! По-докторски ловко обмывает он Тате колено. — Надо помазать йодом. — Не хочу йодом! — взвизгивает Тата и снова начинает плакать. — Хорошо-хорошо, не будем, — сразу соглашается тетя Люба. Отец ей ничего не говорит. А маме сказал бы, что нечего потакать детским капризам, и обязательно помазал бы йодом. Тетя Люба отжимает тряпочку, прикладывает к колену. Меняет. Опять прикладывает холодную. — Я пойду… — напоминает Нора. Когда они стоят отвернувшись, ей легче это говорить. — Скоро комендантский час. Отец крепко сжимает костыль. Даже пальцы побелели. И смотрит на нее недоуменно-просяще. — Я завтра опять приду! — спешит Нора уверить. Он опускает голову. — Скоро комендантский час, — убеждает она его и себя. И все-таки медлит. — Но как же… — Я завтра приду! Утром. Тетя Люба выпрямляется. — Ты не думай, что я… что мы не хотим, чтобы ты была с нами… Наконец она идет по улице. К себе. В ту комнатку наверху, откуда утром вышла мыть окна. Это было сегодня. Все еще тот самый день… Тетя Люба сказала: "Не думай, что я… что мы не хотим…" Нора и не думает. Сама же сказала: "Я пойду". А как она могла остаться? Им все время было бы неловко. "Я вас искал… Мне сказали, что всех…" И тетя Люба бы объясняла. А Нора ведь понимает. Только вначале не догадалась. Теперь она понимает! Понимает! Норе от этого хочется плакать, но она все равно объясняет себе. Отцу было трудно одному, без мамы… Ее словно ударяет. Она даже останавливается. Кажется, только теперь, когда на мамином месте есть другая женщина, Нора поняла, что мамы нет совсем… Не будет… Нора спохватилась, что стоит. Прохожие ее обгоняют. Она снова начала переставлять ноги… Не могла она остаться. И сама сказала: "Я пойду". Отец молчал. Нора хотела его попросить, чтобы он не смотрел на нее так, будто он виноват. Лучше сказал бы что-нибудь. Но вместо него опять заговорила тетя Люба: "Что ж, ты уже взрослая, поступай как хочешь…" Это она взрослая? И хочет?.. Она же не может остаться! А все-таки стало жаль, что ее больше не уговаривают… И что папа теперь не такой, как раньше, когда обязательно надо было его слушаться. Он лишь повторял: "Нас же осталось только двое". А Нора его убеждала: "Я завтра приду". Тетя Люба положила на ее хлеб все три оставшихся ломтика колбасы. "Приходи к нам завтра обедать. И вообще приходи. Каждый день. Отец тебя очень любит". Нора очень старалась не расплакаться. И боялась посмотреть на папу… "Может, тебе чего-нибудь нужно? — спросил он опять задрожавшим голосом. — Деньги у тебя есть?" "Нет…" Отец заковылял к буфету. Нора слышала, как скрипнула дверца. "Отдай все", — сказала тетя Люба. Можно будет купить яичек… "Может, еще чего-нибудь надо? У тебя же ничего нет". Нора вспомнила про письмо Алдоне. "Конверт! Если можно, конверт с маркой". Отец ей дал три конверта. Из толстой серой бумаги. Совсем не такие, какие были до войны. И марки незнакомые. Теперь она их несет домой. Вместе со своим хлебом, колбасой, луковицей и деньгами. Дядя Ян стоит в подворотне. Значит, скоро комендантский час, и он вышел запереть ворота. — Мы уже думали, не придешь. Может, лучшую комнату нашла. — Что вы! Я и не искала. — Тогда бери ключ. Я там запер, чтобы последнее не унесли. — Спасибо! Большое вам спасибо! Теперь у нее есть ключ… — Дядя Ян, я нашла папу! Он удивлен. — Правда, правда, нашла! Только… можно, я буду жить здесь, у вас? — Испугавшись, что он начнет расспрашивать почему, она быстро говорит: — Спокойной ночи! — и вбегает во двор. По лестнице тоже поднимается торопливо, хотя и старается ступать неслышно. Отпирает дверь. Своим ключом. И входит в свою комнату.

Глава VI

Нope кажется, что она здесь сидит уже давно. И хорошо знает эту комнату. Шкаф, окно, оба письменных стола с одинаковыми чернильницами. Только в одной чернила с утонувшей мухой давно высохли, а в другую их, наверно, налили недавно. Перестук обеих машинок, сперва казавшийся очень громким, теперь почти привычен. И папка, которую дал товарищ Астраускас, тоже кажется давней знакомой. Она здесь работает. Работает. Нора все утро повторяет это слово. Она работает! Вместе с этими машинистками и товарищем Астраускасом. Он ушел, а Норе велел складывать в папку корешки хлебных карточек, которые ей будут приносить. Потому что она не только курьер, но и уполномоченная по хлебным карточкам. Вчера это непонятное слово ее испугало. Когда начальник отдела кадров сказал: "Ладненько, возьмем вас в АХО курьером и уполномоченным по хлебным карточкам", — Нора оробела: она не знает, что такое АХО и что должен делать уполномоченный. Ноне призналась, чтобы начальник не велел уйти. И сегодня утром, когда шла сюда, очень волновалась: только бы не заметили, что она не поняла. Никто не заметил. Правда, что такое АХО, она сама поняла. Когда товарищ Астраускас привел ее из отдела кадров сюда, она успела прочесть на двери табличку: "Административно-хозяйственный отдел". И догадалась. А что она должна будет делать, товарищ Астраускас сам объяснил. Оказывается, только название такое непривычное, а работа очень обыкновенная. Сегодня, например, она должна складывать в папку корешки хлебных карточек. Жаль только, что их не несут. Всего два человека, и то потому, что зашли к машинисткам, оставили ей. Теперь она уже знает и что такое корешок. Просто широкая полоска бумаги под карточкой. Каждый должен отрезать корешок, вписать туда свою фамилию, имя, год рождения, адрес и заверить в домоуправлении. Когда все принесут ей эти корешки, она по ним получит карточки на следующий месяц. Для всех. И у всех, кто здесь работает, целый месяц будет хлеб, крупа, соль! И это она, Нора, им принесет карточки! И сама будет иметь карточку. Получать по ней хлеб. Свой собственный. Каждый день. Нора забеспокоилась: почему больше никто не приносит? Скоро вернется товарищ Астраускас и будет недоволен, что в папке всего два корешка. Он и так был не очень доволен, что ее сюда приняли. Когда начальник отдела кадров сказал ему: "Познакомьтесь, это ваш курьер и уполномоченный по хлебным карточкам", — он улыбнулся, будто шутке. "Не лучше ли тебе, девонька, сидеть за школьной партой?" Она не ответила. Только очень боялась, чтобы и начальник не передумал. Но товарищ Астраускас сразу перестал улыбаться. Покачал головой и совсем серьезно сказал: "Ну что ж, пошли, будем работать". И, как взрослую, пропустил вперед. Здесь, когда знакомил с машинистками, назвал ее "товарищ Маркельските". Стал объяснять, что она должна будет делать. Правда, очень удивился, что она не знает, какая разница между "рабочей" карточкой, "служащей" и "иждивенческой". Даже спросил: "Откуда же вы приехали?" Нора ответила, что из деревни. Хотела сразу добавить, что она не вообще из деревни, а только теперь. Но товарищ Астраускас начал терпеливо, будто она и правда ничего не понимает, разъяснять про карточки, про нормы. Потом дал папку, в которую она должна складывать корешки, и ушел. Нора хотела про деревню объяснить машинисткам, но они работают. Иногда перекинутся между собой несколькими словами. И еще с теми, кто им приносит работу. Они же все друг с другом знакомы. Она старается запомнить, как кого зовут. Та, которая первая принесла корешок, — Лаукайте. Это секретарша. А другая, в очках, — Ванагене. Высокий седой мужчина — Рагенас. Когда он вошел, Нора подумала — может, артист. Вместо галстука — бабочка. И такая же шелковая "фантазия" торчит из кармашка. Только потом заметила на локте маленькую штопку… Он поздоровался не только с машинистками. Ей тоже улыбнулся. Спросил, почему его не представляют "нашей новой сотруднице". А узнав, что Нора уполномоченная по хлебным карточкам, опять улыбнулся: "Значит, наша кормилица". Машинисток она, конечно, тоже знает. Молодую зовут Марите. Она красивая, и волосы вьются. Только брови подрисованы черным карандашом. А пальцы длинные, красивые. Ей, наверно, легко брать любые аккорды. Вторая, пожилая, которая печатает на русской машинке, — Людмила Афанасьевна. Она худая и очень смуглая, будто навек загоревшая. На лацкане темно-синего пиджачка большая красная звезда. Орден. Как у военных. Жаль только, что она курит… Печатают они по-разному, будто различная у них постановка рук. Марите их держит над самой клавиатурой. И не ударяет по буквам, а только надавливает беглым прикосновением. Как будто разминает перед игрой пальцы. Но каретка движется быстро, отвозя влево заполняющиеся строчки. Марите плавным движением возвращает ее назад, одновременно переводя напечатанное чуть выше и сразу начинает выстраивать новую строчку. Тем же легким касанием рук. У Людмилы Афанасьевны, наоборот, пальцы словно прыгают по ступенчатым рядам букв. Ударяют и отскакивают. Клюют и подлетают. Кисти еле поспевают кивать друг другу. Иногда даже кажется, что они изображают двух раненых птиц, которые растопырили крылья и силятся взлететь. Взметнутся вверх и падают. Взмахнут и сразу валятся. Но если не смотреть, а только слушать этот перестук, может показаться, что Марите и Людмила Афанасьевна соревнуются в выстукивании чего-то. И каждая старается попасть в паузу другой. Но паузы эти секундные, даже еще меньше, и стуки то не могут догнать, то перегоняют друг друга. Нора спохватывается, что в папке все еще те самые два корешка. А она ведь должна работать! Может, надо самой попросить? Она мысленно встает, подходит к машинисткам. Они достают из сумок свои корешки… И Нора на самом деле встает. — Можно вас попросить?.. — О чем? — не переставая печатать, спрашивает Марите. — Корешки ваших карточек. — Завтра принесу. Людмила Афанасьевна тоже продолжает работать. — Ведь есть еще три дня. Нора возвращается к своему стулу. Опять сидит. Но она же должна работать! Снова подходит к машинисткам. — Дайте мне, пожалуйста, какую-нибудь работу. Марите поднимает удивленные глаза. Оказывается, на их красивых голубых зрачках по коричневой точечке. Будто веснушки. — Нечего делать? Так радуйся! "Ра-дуй-ся! Ра-дуй-ся!" — выстукивает и ее машинка. Это Марите ритмично забивает иксами немецкое название какого-то департамента. А сверху быстро выстраивает новую строчку — название их управления. Но немецкое все равно выступает. — Можно, я буду зачеркивать чернилами? — Не стоит, уже последние. Завтра привезут новые бланки, свои. Нора все равно стоит. Когда просишь, надо ждать. Даже если сперва отказывают… Людмила Афанасьевна тоже поднимает голову. — Еще набегаешься. Отдыхай пока. — Мне не надо отдыхать, я хочу работать… Чтобы не велели уйти. — Господи, кто тебя так напугал? Нора не успевает ответить, Марите опережает: — Не твоя вина, что нет работы. Читай книжку. Книжку?! Это же было раньше, дома… Нора вспомнила, как хорошо было идти из библиотеки с нечитанной еще книжкой. Ждать вечера, когда, сделав уроки и поиграв, можно будет лечь в постель и читать. Мама сердилась, что она портит глаза, и Нора забиралась с ночником под одеяло. Но это ж было тогда, дома! — Я должна работать, — повторяет она. Марите пожимает плечами. — Делай что-нибудь свое. А ей нечего делать! Тетя Люба, правда, велела записать, где и у кого она пряталась. Пока еще свежо в памяти. Список. Хоть коротко: дата, место пребывания и фамилия хозяина, который ее прятал. Дата… Неужели тетя Люба не понимает, что тогда Нора совсем не думала об этом? И не знает, какое число было в ту первую ночь, когда она вышла из города. Шла… На дороге послышался рев машин. Она побежала. А гул приближался. Сейчас гитлеровцы ее заметят, настигнут. Она помчалась к чему-то чернеющему невдалеке. Юркнула в темноту. Наткнулась на лестницу — и подлезла под нее. Машины проехали мимо. Но вылезти все равно было страшно. Темно. Каждый куст издали кажется немцем… А утром ее нашел мельник. Не выгнал. Даже закидал укрытие досками, только узкий лаз оставил. И тот заслонил трехпудовым мешком. По вечерам, когда все засыпали, выпускал Нору немного походить в тени мельницы, размяться. Еду приносил. И каждый раз, впуская обратно в укрытие, шепотом напоминал: если найдут, пусть скажет, что сама сюда забралась. Но когда повесили тех троих… И Нору внезапно поразило: тогда, той ночью, на календаре стояло обыкновенное число! Только она не знала какое. Не думала. В страхе пробежала мимо них, покачивающихся на ветру с завязанными назад руками. И у каждого на груди надпись: "Я помогал…" А в лесу? Сколько дней она там лежала в яме — сперва скользкой от дождей, потом твердой и заиндевевшей от заморозков? И в какую ночь ей вдруг показалось, что она онемела? Ведь давно не разговаривала, не слышала своего голоса! В испуге Нора стала очень тихо — только чтобы самой слышать — произносить слова. Разные. Просто чтобы их вспомнить. Как что называется, как выглядит. И если бы Петронеле тогда не упала к ней в яму… Неужели Петронеле — Нора даже опешила от такой мысли, — неужели Петронеле только "фамилия хозяина, который ее прятал"?! А в какую графу этого списка вписать, как Петронеле вела ее из леса? Нора от долгого лежания совсем не могла стоять. И переставлять свои очень тяжелые и непослушные ноги разучилась. Петронеле опустилась на корточки и стала их растирать, "чтобы кровь разошлась". А растерев, уговаривала: "Теперь осторожненько дойдем до той большой ели". Там опять растирала их, "чтобы до тех двух сосен дошли". И потом, дома, лечила ее своими травками, настойками. Тоже объясняя: "чтобы жар через поры вышел" и "чтобы кашель ночью не душил". Еще "от боли в суставах" и "для крепости в ногах". А по вечерам, перед сном, Петронеле становилась перед распятием на колени и долго упрашивала Иисуса, чтобы Нора не умерла. Нора лежала на печи и слушала, как Петронеле шепчет богу о ней. Но если бы в это время ворвались гитлеровцы? Или полицаи? И нашли бы Нору… А ведь Петронеле знала, что ее за это… И все равно привела из леса, прятала. Нет, нельзя из этого составить список! Нора вздрогнула — неужели она это сказала вслух? Видно, нет — Марите и Людмила Афанасьевна печатают. А сама она сидит с папкой на коленях. И сразу вспомнила: она здесь работает! Работает! Вместе со всеми. И теперь каждое утро будет сюда приходить. Работать. Слушать, как говорят о фронте. Людмила Афанасьевна сегодня рассказала, что армия, в которой она воевала, уже пересекла румыно-болгарскую границу! Как это хорошо! Нора еле удержалась, чтобы не сказать вслух — хорошо! Что скоро кончится война, что она осталась жива, что она здесь, все видит, слышит этот перестук машинок! Хорошо! Марите ушла последней — она живет рядом. Нора осталась одна. Пока одна. Скоро все вернутся. Они пошли домой только переодеться к субботнику. Нора будет работать в этом же, тети Любином платье. Потому что старое, в котором приехала, тетя Люба велела при людях больше никогда не надевать. И отдала свое, еще совсем хорошее — ничуть не линялое и без единой заплаты. Показала, как подкоротить, а из отрезанной полоски посоветовала сшить кушачок. Жаль только, что она думает, будто Нора неблагодарна. И отец расстроен. Но ведь поблагодарила — и когда тетя Люба сказала, что даст ей это платье, и позавчера, когда дала. А вчера Нора просто пришла к ним сказать, что ее приняли на работу. Еще хотела спросить, что такое АХО и что должен делать уполномоченный. Но не успела: как только тетя Люба увидела, что она в этом платье, — обрадовалась. Будто так уж важно, как оно на Норе сидит, как ей идет. Заставила поворачиваться то лицом, то спиной. Призывала и папу любоваться. Он, конечно, был доволен. Даже Тата радовалась. Тетя Люба еще послала ее к пани Броне, посмотреть на себя в большое зеркало. Когда Нора, постучавшись, открыла дверь, она увидела в трюмо напротив, как в комнату входит высокая и очень худая девушка. Приблизилась к ней — той, в зеркале — и удивленно смотрела на непривычную долговязость, короткий ежик волос, худую шею. На взрослое, тети Любино платье. Только ссадины на ногах были те же. И носок ботинка с той самой черной заплатой. И руки — Нора пошевелила перед зеркалом пальцами — ее. Обмороженные, синеватые даже летом. У пани Брони сидела Ядвига Стефановна. Как она обрадовалась Нориному платью! Начала советовать сузить его в талии, сделать более открытым. "Конечно, ведь шея молодая, без морщин", — поддержала пани Броня. А Норе было очень странно это слушать. Ядвига Стефановна осталась совсем одна, у пани Брони разбомбили дом, а говорят про наряды… Отец, видно, нарочно поджидал ее в передней. Шепнул: "Поблагодари за платье". Но она же благодарила! Как всегда, всех. И тех, которые ее впускали — даже если ненадолго, только погреться. И тех, кто хотя бы выносил кусок хлеба. Сейчас тоже понимает, что тетя Люба отдала свое платье, которое еще сама могла носить. Но почему надо говорить особенные слова или даже, как маму, поцеловать? Папу она могла бы, даже хотела бы поцеловать. Но он же никогда не любил "показывать чувства". А тетю Любу… И Нора только повторила: "Большое спасибо". Отец, кажется, остался недоволен. Тетя Люба тоже… Может, даже хорошо, что она сегодня не пойдет к ним. Субботник, говорят, кончится поздно. Каждый должен отработать на восстановлении города девяносто часов, поэтому, пока еще не очень рано темнеет, работают почти до самого комендантского часа. Вдруг Нора спохватывается, что она стоит и ничего не делает. А ведь сама просила, пока их нет, дать ей какую-нибудь работу. И товарищ Астраускас велел перенести из этого шкафа в большой коридорный "все бумажное наследие бывшего немецкого департамента". Марите пожала плечами: "Немецкий-то немецкий, только на весь департамент один и был немец — шеф. Да и тот "фольксдойче". Хотя выглядеть старался настоящим. Даже усики под своего кумира отпустил". Нора опешила: неужели Марите была тут все время? Когда Нора боялась, чтобы не нашли, не расстреляли — Марите просто печатала на машинке… "…А чуть что грозил выслать в Германию". "Вас?!" — Нора не заметила, как это вырвалось у нее. "А что я за барыня?" Конечно… Норе стало стыдно за свои мысли. И она поспешила исправиться: "Как хорошо, что не вывезли!" "Да, неплохо". "Вас прятали?" Марите мотнула головой. "А как же…" Нора умолкла. Не спрашивать же так, как ее спрашивают, — как вы остались живы? "За деньги". Нора опять удивилась. И Марите объяснила, хмыкнув: "Добрые дяди удостоверение продали". Норе было стыдно, что она не понимает. Но все-таки спросила: "Какое удостоверение?" "Липовое, конечно. Что работаю на фабрике". "Разве оттуда не брали?" "Официально — нет. А так…" — она махнула рукой. "А меня прятали без денег! Еще и кормили. А одна, Стасе, даже свое платье отдала". Людмила Афанасьевна почему-то удивилась: "Разве ты все время была здесь, не в эвакуации?" "Здесь. Но меня прятали…" "Кто?" "Разные люди. В деревне…" — И Нора стала рассказывать. О Петронеле, Стролисах. Об Алдоне и старом дедке. Они слушали, расспрашивали. И совсем не заметили, что кончился рабочий день. Спохватились, когда из отдела кадров пришли спросить, почему не несут машинки — опечатать надо. Быстро убрали столы и поспешили домой переодеться к субботнику. А Нора осталась переносить из шкафа бумаги. Он и правда переполнен. На верхних полках выстроены ровные ряды одинаковых скоросшивателей с большими черными номерами на корешках. Средние полки заполнены таким же аккуратным строем папок. Тоже нумерованных. Только в самом низу бумаги навалены как попало, россыпью. Будто их сюда запихивали в спешке и суете. Нора начинает с этой, нижней полки. Достает по одной бумажке. Распрямляет ее, отгибает углы и складывает в стопку. Берет, выравнивает, кладет. Инструкция. На немецком языке. Письмо. Тоже на немецком. Копия счета за машинку "Ремингтон". Это та, на которой печатает Марите? А в школе, кажется, была "Континенталь". Удостоверение. "Настоящим удостоверяется… бухгалтер Жемгулис сдал… медных изделий 3,23 кг". А Нора не знала, что оккупанты и это забирали. Еще одно такое же удостоверение. "Пакштас… сдал 7,05 кг". Список сотрудников. Нора встрепенулась — три фамилии вычеркнуты. Скабейкис… Ракаускайте… Гедвилас… Что с ними сделали? Три линии синими чернилами. Перечеркнуты фамилии. Скабейкис. Ракаускайте. Гедвилас. Их забрали? Может, за то, что кого-нибудь прятали?.. Нора осторожно опускает листок. В руках другой. Разделенный пополам. Слева немецкий текст, справа — литовский. "Свидетельство". Нора смотрит на него. Читает. Опять сначала… "Свидетельствую…после тщательной проверки… что мои родители, бабушка и дедушка не еврейского происхождения. Знаю… за ошибочные сведения могу быть уволен… или против меня может быть возбуждено… уголовное дело". "Свидетельствую… после тщательной проверки…" — еще раз те же слова, только о жене. Даже будущей жене. Будущем муже. И та же мера наказания… Готовый бланк. На двух языках. Только сверху оставлены пустые строчки для фамилии и места работы. А внизу дата. Тоже вписана от руки. 10 июля 1942 года. И подпись. Рагенас. Рагенас?! Тот самый, который выглядит как артист?! Он же улыбался!.. Нора опять смотрит на "свидетельство". Рагенас. Она хватает сложенные бумаги. Сейчас сунет их в шкаф и убежит. Пока он не вернулся. Внизу стукнула дверь. Он?! Поднимается сюда. Сейчас войдет… Марите! — Здравствуйте! — крикнула Нора. — Добрый вечер. Но мы уже, кажется, виделись. Нора хочет объяснить, сказать, но Марите опередила: — Я тебе халат принесла. — Большое спасибо! Сейчас она Марите покажет "свидетельство". Пусть тоже знает. Марите переобувается. Силится втиснуть ногу в старый мальчишечий ботинок. Второй стоит рядом. — Смотрите… — Нора протягивает листок. — Что это? — Марите поднимает голову. — А… — И снова нагибается к ботинку. — Прочтите, пожалуйста. — Да знаю я эти… Почему Марите так спокойна? — Но он же… как немец! — Ого, какая ты строгая! — наконец нога влезла. — Прямо прокурор. — Я не строгая. Но если он подписал, значит, заодно… — А по-моему, это значит только то, что он спасался. И семью спасал. Жену, невестку, внука. Сын пропал в первый же день войны. Вышел из дому и — нет… Даже неизвестно, чья пуля угодила. — Но почему он семью спасал т а к? — Если бы отказался подписать, фашисты решили бы — есть что скрывать. А дальше — сама знаешь. Средь ночи стук прикладами в дверь. Девять километров до леса… Назад бандюги возвращаются одни. И диски в автоматах пусты… Нора молчит. Об этом она не подумала… А все-таки это "свидетельство"… Марите обула и вторую ногу. Распрямляется. — А кому хуже оттого, что он подписал? Нора не знает, что ответить. — Не он один подписал. Все, кому велели, подмахнули. Но это вовсе не значит, что все они были согласны с этим бредом. И все-таки он теперь кажется Норе не таким, как утром, когда улыбался: "Значит, вы наша кормилица". Марите достает из сумки халат. — Переоденься. Платья для такой работы жалко. Небось единственное. — Да… Большое спасибо. — И не смотри на всех, кому было не так плохо, как тебе, волком. — Я и не смотрю… Нора хотела работать рядом с Марите. Но по дороге сюда девушка в клетчатом плаще их нагнала, взяла Марите под руку и увела вперед. Грузить носилки тоже осталась в паре с нею. А Нора работает с какой-то незнакомой и, кажется, даже недовольной Нориным соседством женщиной. Еще хорошо, что Марите недалеко. Нора слышит ее голос. Видит, как руки Марите в серых перчатках кладут на носилки обломки бывших стен. А может, потолков, лестниц. Теперь не узнать, что чем было… Теперь все это — обломки, которые надо грузить на носилки. Норе не терпится грузить быстрее — чтобы уменьшились груды этих кирпичей, железяк. Надо, чтобы на других улицах тоже скорее убрали. Ведь людей в городе много. Если каждый, проходя мимо развалин, унесет с собой хоть по одному кирпичику… — Дайте я вам помогу. — Нора заметила, что соседка силится поднять большую глыбу. Вместе поднимают, взваливают на носилки. И снова грузят молча. Прошел Рагенас. Он все время проходит мимо. Когда с полными носилками идет вниз, к машинам, и когда порожняком возвращается назад. Нора старается видеть его. И повернуться так, чтобы он не был у нее за спиной. "…Он только спасался…" Даже здесь он одет иначе, чем все. Брюки-галифе, высокие клетчатые гольфы. Теперь он выглядит не как артист, а как пожилой барин, который собрался погарцевать верхом на лошади. Еще бы только хлыстик в руки. Но хлыстика нет. Есть носилки. И он, крепко вцепившись, будто впрягшись в передние ручки, носит вместе со своим, тоже седым, напарником эти глыбы все еще скрепленных цементом кирпичей. "…Он только спасался. И спасал свою семью…" Улыбается. Тем двум женщинам, возле которых ставит носилки. И не дает им нагружать. Сам нагибается. Джентльмен. Но ведь немцы со своими женщинами тоже были вежливы. "…А кому хуже оттого, что он подписал?" Наверно, никому… И все-таки он подписал. Внезапно Нору обжигает мысль: а если бы она тогда постучалась к нему?.. Она смотрит на его обтянутые гольфами мускулистые ноги. На галифе, прямую осанку. И никак не может представить его в низкой деревенской избе, куда она бы постучалась… "Не смотри на всех, кому было не так плохо, как тебе, волком". Она и не смотрит. А на Рагенаса вообще не будет смотреть. И думать о нем больше не будет. Нора распрямляется. — Устала? — кричит Марите. — Нет! — Нора быстро нагибается, взваливает на носилки большую глыбину. Еще одну. — Хватит, куда вы! Ничего, что Марите не рядом. Нора ее видит. И голос слышит. А соседка пусть себе молчит. Она ведь не только с Норой — ни с кем не разговаривает. И работает так, будто у нее тут есть свои обломки, которые она и должна переложить на носилки. Остальное ее не касается. И пусть. А все-таки если бы вместо нее тут работала Алдона… Они бы, конечно, разговаривали. Алдона бы что-нибудь рассказывала. Может, о Тадасе. Какой он до прихода гитлеровцев был хороший, спокойный. И обязательно вспомнила бы, как он приезжал свататься. "Он мне так понравился, что я начала бояться — не женится. Я всегда так: если чего-нибудь очень хочу, пугаюсь — не исполнится. Иногда даже себе не признаюсь, что хочу. Чтобы не вспугнуть…" Но Алдоны нет. Есть только эта женщина с тонкими губами и выражением недовольства на лице. Опять прошел Рагенас… А его напарник похож на старика Стролиса. Такая же белая голова. Нора вспомнила гробы. Четыре больших и один маленький… Она силится вспомнить Стролисов живыми. Представить себе, как Винцукас сбегает с крыльца. Как Стасе идет с подойником в хлев. Даже зажмуривается, чтобы это увидеть. Но гробы во дворе все равно стоят. И Стасе по дороге в хлев их обходит. Даже Винцукас пробегает мимо своего… — Стасе! Нора вздрагивает, открывает глаза. Она здесь, на субботнике. — Стасе, ты что, не слышишь? Это Марите зовет ее напарницу. Она тоже Стасе? — Слышу… — откликается та неохотно. Марите подходит к ним. — Ты, кажется, хотела купить белый шелк. — Продаешь? — Не я, тип один. Но у него на две кофточки, и не хочет, черт, резать. Давай пополам. — А что за шелк? — все такая же недовольная допытывается Норина напарница. — Парашютный, из трофеев. — Говорят, он сыпучий. — Как знаешь. — И Марите поворачивается. — Мне… можно этот шелк? — неожиданно выпаливает Нора. — Отчего ж нет, были бы деньги, — бросает Маритена ходу. Если бы Нора знала, что Марите все равно отойдет… И тетя Люба будет недовольна. Говорила, в первую очередь нужно пальто. А как объяснить? Очень уговаривали, и неудобно было отказаться? Велели всем ходить на работу в белых кофточках? Но ведь не школа, чтобы всем в одинаковом, как в форме. "Лучшая ложь — это правда". Это говорила бабушка, когда чувствовала, что Нора собирается "сочинять". В памяти стало медленно всплывать что-то очень хорошее. Давнее. …Нора хотела надеть новую форму, которую накануне принесла от портнихи. А бабушка говорила, что обнову положено надевать на Новый год. Но так не терпелось показаться в новой форме! И она надела. Девочки, конечно, сразу заметили. И самой нравилось — плиссе новое, упругое. Когда, садясь, приподнимала его, оно так и оставалось вздыбленным. Как кринолин. Но на последней перемене, когда она мчалась по лестнице вниз, на повороте вдруг зацепилась, и… Как она тогда плакала! Корила себя, зачем надела, зачем бежала по лестнице. Могла остаться в классе. Форма была бы по-прежнему новой. И так хотелось, чтобы опять была та же перемена! Она бы никуда не побежала, даже в коридор не вышла бы. И форма осталась бы целой. Девочки весь урок присылали записки: "Скажи, что мальчишка толкнул", "Не твоя вина — в парте был гвоздь", "Хочешь, скажи, что я тоже порвала", "Жалуйся! Упала и ушибла руку. Очень болит. Мама начнет прикладывать компресс (а ты стони!), и ей некогда будет ругать". А когда Нора пришла домой и бабушка увидела этот свисающий плиссированный клок, сразу предупредила: "Лучшая ложь — это правда". Потом зашивала. Долго, старательно. Норе опять, как тогда, стало жаль форму. Где она теперь? Наверно, под такими же руинами. Только на их улице, там, где лежит обломок знакомой стены с синими цветочками. Форма где-то внизу, совсем изодранная, похожая на тряпку… А пианино? Его, наверно, и совсем раздавило. Найти бы хоть одну клавишу. Хоть костяшку. Белую. Она положила бы ее на этажерку… Нора ударилась рукой о какую-то блестящую палку. Попробовала вытащить. Хоть расшатать. Но не могла даже сдвинуть с места. А рядом, оказывается, вторая такая же. Они что-то напоминают… Ножки никелированной кровати. Нора начинает разгребать все вокруг, откатывать в сторону. — Помогите мне, пожалуйста. Соседка берется за вторую ножку. Вытащили. Это спинка. То есть изголовье никелированной кровати. Нора счищает с нее каменную пыль. — А где человек, который на ней спал? Норе казалось, что она об этом только подумала. Но, видно, сказала вслух. Соседка вздыхает: — Кто может знать… Нора держит этот погнутый, поцарапанный, но все еще блестящий остаток кровати. Раньше эта кровать стояла в комнате. У стены. Наверно, висел коврик. И тот, кто спал на ней, каждое утро и каждый вечер, или когда болел, видел его — знакомый, всегда одинаковый. Может, на нем был изображен замок, луна, трубадур. Вдруг Нора обмерла. Стрекот… Стреляют?! Бежать! — Хоть бы предупредили. Это голос ее соседки. Она здесь. Никто не бежит. — Так плохо одетых — и для кино… — ворчит она. Кино?! Правда. На соседнем пригорке стоит человек с большой, как огромный фотоаппарат, камерой. Это она стрекочет! Камера! Конечно же, ведь у автомата и звук совсем другой. Нору трясет. Она хочет рассмеяться, заплакать — что-нибудь! Но только дрожит. Трясутся плечи, руки. Она не может их унять. Ухватить эти щербатые кирпичины и положить на носилки. Она же здесь, на субботнике! — Товарищи, не смотрите в объектив. Продолжайте, пожалуйста, работать! — кричит в жестяной рупор женщина в гимнастерке. А юбка почему-то штатская, серая. И правда — никто не работает. Кто шел с носилками — стоят. Кто грузил — распрямились. И все смотрят туда, где камера. — Товарищи! — умоляет женщина в рупор. — Мы же снимаем ваш трудовой процесс. Работайте, пожалуйста, как раньше. С энтузиазмом, с огоньком. Послушались. Опять двинулись носильщики. Нагнулись и те, кто грузил. Камера снова застрекотала. А к Норе вернулась дрожь. Мелкая, в унисон с этим стрекотанием. — Не обращайте внимания на съемки, не смотрите в объектив, — размеренно, будто учительница диктовку, повторяет женщина в рупор. Она, видно, поворачивается во все стороны. То ее голос звучит рядом, то ветер уносит его влево. Опять возвращает. И все равно теперь работают иначе. Носильщики просят грузить побольше. И норовят пройти мимо камеры. Да еще будто ненароком повернуть к ней лицо. Подтрунивают друг над другом — кто лучше всех выйдет, получит приглашение в Голливуд. Даже Норина соседка, недовольная этой "пустой возней", незаметно засунула под косынку клок волос, торчавший жесткой метелкой. И тоже старается, будто для того, чтобы сподручней было, поворачиваться в ту сторону, откуда стрекотня. Даже почти улыбается! А Марите? Нора приподнимает голову, но женщина с рупором машет ей, и Нора снова нагибается. Только успела заметить, что теперь Марите без косынки и даже распустила волосы. А руки не в перчатках. Нора приглаживает свой ежик волос. Чтобы не топорщился.

Глава VII

Нора еще не совсем поняла, что просыпается, когда вспомнила: сегодня воскресенье. Сразу стало жалко — она не пойдет на работу и целый день будет скучно. Она уговаривала себя еще не пробуждаться, спать. Чтобы день потом не тянулся так долго. Но спать совсем не хотелось. Значит, день будет длинным, как и прошлое воскресенье, Она конечно, пойдет к отцу. Погуляет с Татой. Будет у них обедать. Но все равно до следующего утра еще останется много времени. Вдруг она вспомнила: сегодня должна им рассказать об Алике, о том, что он знает о своем отце. Что хочет убежать. Сон совсем исчез. Будто и не спала она вовсе, а так лежит со вчерашнего вечера и думает. Надо им рассказать. Нора уже давно собирается сказать. Но не знает — как. И кому — отцу или тете Любе. Вчера решила посоветоваться с Марите. После работы пошла проводить и все рассказала. Но Марите только усмехнулась: "Напрасные страхи. Никуда он не денется". "А если?" "На первой же незнакомой улице испугается. И вся храбрость вытечет слезами. А какая-нибудь сердобольная тетенька приведет его домой еще до того, как мать хватится, что он исчез". У Марите все так просто, рассудительно. Будто ничего плохого не может случиться, нечего тревожиться. А Норе, наоборот, все время кажется, что должно случиться что-то плохое. И она повторила: "А все-таки надо их предупредить". "Предупредят. Без тебя найдется кто-нибудь другой…" Нору будто ударило. Внутри, у самого сердца. Она даже приостановилась. "Ты что?" — удивилась Марите. Нора не могла ответить. Казалось, все еще звучит: "Кто-нибудь другой…" "Обиделась?" — спросила Марите. "Нет. Но…" Она не могла объяснить. Марите тоже не спрашивала. Шли молча. Неожиданно — Нора даже сама удивилась, услышав свои слова, — заговорила. …Это было еще в первую зиму. Ночью… Она так закоченела, что уже еле передвигалась. Но с вечера ее в одну усадьбу не впустили даже погреться, еще пригрозили немцами, и она боялась куда-нибудь постучаться. А холод совсем сковал. Казалось, сейчас она упадет и замерзнет. Утром ее найдут мертвой, запорошенной снегом… И она стала сама себе твердить, что надо постучаться. Обязательно! Сейчас, пока еще не упала. Но мимо ближайшего дома прошла, не завернув, — большой, в таком, наверно, живет староста. И второй миновала — очень зло заливалась собака. Два соседних стояли наглухо заколоченные. Наконец доплелась до крайнего домика, у самого леса. Постучалась. Открыла женщина. А в сенях было так тепло… Но вышел мужчина и не разрешил впустить ее. Всего и было тепла, пока стояла на пороге. А тот мужчина, задвигая за нею засов — Нора долго не уходила, может, передумает? — бормотал, недовольный: "Мы что, единственные? Пусть другие впускают, кто подальше от дороги". А пока она искала этих "других", чуть не замерзла. И еле спряталась от пьяного полицая — он орал, что видел человека… Не только в ту ночь она слышала или чувствовала это "пусть другие". Люди не оправдывались, что боятся. Даже сочувствовали. Но… пусть другие. Нора и тогда не понимала, и теперь, рассказывая Марите, не может понять — неужели этим людям и правда казалось, что другим легче, не так опасно? Однажды, у Стролисов, когда Стасе предложила ей перейти с чердака в погреб — там теплее, — Нора сказала, что это опаснее для них. Если ее найдут на чердаке, она будет говорить, что сама туда забралась, а если в погребе… Но Стасе не дослушала, взяла тулуп, мисочку и повела вниз… Тогда Нора и рассказала про это "пусть другие". Стасе пожала плечами. А ее отец, дедушка Стролис, почему-то рассердился: "Если еще успокоить себя, что ничего плохого оттого, что ты не помог, не случится — кто-нибудь другой наверняка поможет, — то и вовсе можно себя считать хорошим человеком". Марите молчала. Наконец она сказала тусклым, будто чужим голосом: "Но это совсем другое — что было тогда и что теперь". Нора кивнула. Конечно. А все равно нельзя так: знать, что надо что-то сделать, и не сделать этого. Марите не ответила. Молчала. Только не так, как Молчат, когда согласны. "Я должна их предупредить", — повторила Нора. "Предупреждай. Только не обижайся, если тебе скажут, что это ты сама ему и проболталась. Из ревности". Нора опешила: "Что вы?! Папа не подумает! И… тетя Люба тоже". Марите молчала. "Больше некому их предупредить. Никто же не знает, что он хочет убежать". "Сомневаюсь. Дети не умеют хранить тайны. Особенно те, которые их волнуют". Марите остановилась. Они подошли к ее дому. Протянула Норе руку. "А все-таки не встревай ты в их дела. Пусть живут как понимают. И выбрось это из головы. Не убежит он". А Норе кажется — убежит! Будет один в лесу… Она скажет. Завтра обязательно скажет! Теперь это завтра уже наступило… Она старается представить себе. Входит. Здоровается. Отец подает газеты: "Еще два города освободили!" Конечно, с чуть заметной грустью: без него это. Или даже с завистью: "Мои уже у Вислы…" А Нора первым делом смотрит на напечатанные жирным шрифтом названия городов — какие освобождены. Потом уже читает всю сводку. Прочла. Села рядом. Теперь должна сказать. А как? Начинает с начала. Мама тоже так учила — если на рояле не получается какое-нибудь трудное место, даже один пассаж, надо начинать с самого начала. И повторять, повторять, пока не получится. Но то было на рояле. И по написанным нотам. Не надо было самой придумывать. Она закрывает глаза. Силится представить себе. Входит. Здоровается. Отец подает газету. Она читает сводку. Садится. А дальше?.. Входит… Читает газету… Нора открывает глаза. Она всегда так делает: если думает о чем-нибудь с закрытыми глазами и хочет перестать, быстро их открывает. И уже думает о том, что видит. Еще очень рано. Солнце только у края комода. Если даже на работу, и то должна была бы встать, когда солнце доберется до середины листка и разделит его, как костюм паяца, на светлую и темную половины. А сегодня надо ждать, пока оно ляжет на весь комод. Это будет еще не скоро… Может, считать? До трех тысяч шестисот. Будет час. Нет. Это там, в укрытиях, она так "толкала время". Теперь не надо. Она вернулась в город. Здесь папа. И не надо больше бояться, что убьют! Нора очень любит повторять это. Особенно, когда лежит на кушетке. Скат крыши здесь низко, над самой головой, и вдруг начинает казаться — она на чердаке! Могут найти! Все ей говорят, чтобы не думала так много о том, что было. Это прошло, больше не будет. Теперь надо жить настоящим, тем, что сегодня, сейчас. Но что делать, если само вспоминается. Даже не вспоминается, а будто еще есть — страх, укрытия. И это ее, Норино. А все теперешнее — чужое, непривычное. И еще ей иногда кажется, что эта комната, папа, работа — не насовсем. Только пока. А потом… Что будет потом — она не знает. Но хочет себе представить. И все видится опять таким, как было. Прежние комнаты, пианино. Мама, бабушка. Но от таких мечтаний становится очень грустно. Не будет этого… Мамы с бабушкой нет. Вместо дома — развалины. И город совсем другой. Так, как было, уже не будет. И все это знают. Живут по-новому. Нора тоже… Утром идет на работу. Составляет ведомости на хлебные карточки, разносит бумаги. После работы идет к отцу. А все равно помнит. Высокие фуражки…Автоматы…Облавы… Но этого же нет! И больше нечего бояться! Она это знает. А все-таки спохватывается, что, поднимаясь по лестнице, старается ступать неслышно. И довольна, если никто не видел, как она вошла в подъезд. Бояться не надо. Она здесь, в своей комнате. На этажерке портфель, который ей дали "для служебного пользования". Марите пошутила: видно, Нору готовят в начальники — эти казенные портфели выдали только начальникам отделов и ей. Но товарищ Астраускас объяснил, что ей портфель положен как курьеру. Вчера она помогла принести из банка деньги. Полный портфель, для всех. Сама тоже получила. Две большие купюры по десять червонцев, одну поменьше — пять червонцев, и одну еще меньше — три. Двести восемьдесят рублей. У нее никогда не было столько денег. Мама давала мелочь — на завтрак, кино. Такие, бумажные деньги были только у взрослых. Нора тихо, чтобы не заскрипели пружины, повернулась на бок. Солнце добралось почти до середины комода. А небо там, за окном, очень блеклое. Будто за лето вылиняло. Или ранние осенние дожди смыли с него все краски, а теперь оно расстелено, как загрунтованный художником серый холст, и ждет, чтобы на него наложили новые краски — то ли светлых облаков золотой осени, то ли хмурых туч, нагруженных долгими дождями. Нора смотрит на небо. Давно не видела его. Здесь, в городе, кажется, ни разу не подняла к нему голову. А ведь даже в укрытиях, хоть в щель, смотрела. На узкую полоску неба, куски облаков, на деревья. Придумывала, на что похожи их ветви. Если торчит одна голая сосновая ветвь, то это протянутая рука. Две, друг против друга ветки молодой березы — руки дирижера. Только неумелого — ветер все время сбивает его с такта. А мерно покачивающаяся вершина сосны — это метелка, которая сметает с поднебесья пыль. Там, в деревне, вообще казалось, что мир очень, очень большой. Столько в нем долин, полей, лугов. Столько лесов, перелесков, озер. Здесь, в городе, Нора совсем забыла об этом: о полях, солнце, деревьях. И о траве — настоящей, густой. Тут все каменное: улицы, дома. Руины. Даже пыль — каменная… И еще толкучка! Нора вдруг вспомнила удивившее ее вчера слово. Это Марите сказала, что пойдет сегодня на толкучку покупать белую кофту. С парашютным шелком ничего не вышло: тот тип продал кому-то другому. Нора тоже пойдет туда! Встретит там Марите… Она вскочила. Быстро натянула платье. Сжевала оставленный с вечера кусок хлеба. Взяла в комоде свои деньги и выбежала. На лестнице пусто. Стали бить башенные часы на площади. Каждые две ступеньки — удар. Пробило восемь. Теперь Нора и сама удивляется, что она купила эту щетку. И тетя Люба недовольна: — Зачем она тебе? Ведь еще чистить нечего. Нора это понимает. Но так получилось. — Ничего, — примирительно говорит отец. — Щетка тоже нужна. — Будет нужна, — поправляет его тетя Люба. И не удерживается, вздыхает: — Хоть бы купила что-нибудь другое… — Другое было очень дорого. Тетя Люба выходит из комнаты. Она всегда выходит, когда раздосадована и не хочет этого показать. Нора начала было объяснять отцу, что не собиралась ничего покупать, пошла только поискать Марите, но замолчала. Она и сама не понимает почему. Ведь правда, не думала ничего покупать. И когда пришла на эту самую толкучку — не думала. Только удивилась, что тут очень много людей. Ее толкали, обходили, будто она всем мешает. А она, привстав на цыпочки, высматривала Марите. Но видела одни головы. Простоволосые и в платках. Они двигались, перемещались, но никуда не уходили. Казалось, даже наоборот — потому и не стоят на месте, что норовят быть в самой гуще. Знакомой головы Марите не было видно. Нора решила посмотреть, кто продает кофточки — может, так легче найдет. И опять удивилась: сколько продают разных юбок, платьев, пиджаков. Не новые, как в магазине, с красивыми бирками, а ношеные. Некоторые совсем старые. Только тщательно выглаженные, даже приукрашенные. Из кармана лоснящегося пиджака торчит белоснежный платочек — "фантазия". А к зеленому платью совсем некстати пришит красный бант. Каждый хвалит свой товар. Если все это слушать, получится настоящая ода старью. "В такой юбке и на бал не стыдно пойти". ("А мне не на бал, на работу", — это уже ответ.) "Девушка, шелк на это платье мне из Парижа привезли". Высокая, в серьгах, женщина держала фрак. Но никто не обращал на него внимания. И фрак очень грустно свисал с рук своей хозяйки. Его, некогда нарядный, надеваемой для выхода на сцену, под свет прожекторов, теперь вынесли в эту шумную толкотню. И казалось, он нарочно сутулится, чтобы его не купили чужие люди, чтобы не унесли в чужой дом. Уж лучше висеть в шкафу на своем привычном месте, даже ненужным, забытым. А что хозяйке нужно на полученные за него деньги купить хлеб — откуда фраку это знать. Нора выбралась из толпы. Вдоль всего рыночного забора, прямо на земле, на подстилках, был очень непривычный товар — кучки ржавых гвоздей, старые дверные петли. Иголки для примусов. Даже клубки веревок. Возвышался голый, без абажура, остов настольной лампы. Парами лежали резиновые набойки. Рубчатые, видно из покрышек велосипедных колес. Еще дверные ручки, связки старых ключей. Бисеринки. Они лежали маленькими разноцветными щепотками на клочках бумаги. Опять гвозди — тоже старые и ржавые, но старик выравнивал каждый молотком. Никто их не покупал. Однако стояли и смотрели, как он их старательно выпрямляет. Нора снова вернулась в середину толпы, где, казалось, стало еще теснее. Вертелась в этом движущемся человеческом лабиринте, даже забыла, зачем сюда пришла. Глазела, как примеряют юбки, кофты. Рассматривают на свет — придирчиво, долго. С недовольным видом спрашивают цену. Уходят. Снова возвращаются. Опять разглядывают. Норе тоже хотелось бы примерить или хотя бы потрогать какое-нибудь платье, кофту. Но ведь сразу станут уговаривать, чтобы купила. Она и цену спрашивать стеснялась. Ждала, когда спросит кто-нибудь рядом. Но все было так дорого… И собственных червонцев, которых утром казалось так много, теперь не хватило бы ни на что. Нора опять выбралась из толпы. Пошла смотреть на бисеринки. Когда еще была маленькая, очень любила нанизывать их на нитки. Неожиданно рыжеусый дяденька с деревяшкой вместо левой ноги (Нора даже вздрогнула: неужели и у папы будет такая?..) протянул ей щетку: "Бери, доченька, всего пять червонцев прошу". Щетка совсем такая, как та, что дома лежала в передней на полочке. Только эта темная. "Бери, доченька…" Он, кажется, удивился, когда Нора развернула свои сложенные в квадратик деньги и достала пять червонцев. "Дай тебе бог счастья", — сказал дяденька, пряча ее деньги между культей и деревяшкой. И сразу же забыл о ней. Опять стал выкрикивать: "Берите гвозди. Бабоньки, кому гвозди? После Гитлера надо отстраиваться. Вернутся с фронта мужики, спасибо скажут, что заготовили. Покупайте гвозди. Пока еще война — недорого прошу!" Нору потянуло уйти отсюда — от этого шума, толкотни. Марите все равно нет. На улице опять посмотрела на щетку. Она уже не казалась похожей на ту, что лежала в передней. Эта черная, стертая. Она чужая… И тетя Люба недовольна. Вышла из комнаты, чтобы не сделать замечания. Нора однажды слышала, как она сказала папе: "Я не могу ей делать замечания, она обидится. А ты отец". Нора вдруг вспомнила: она ведь должна предупредить об Алике! Уже теперь, сейчас. Пока не вернулась тетя Люба, надо папе сказать, что Алик знает правду о своем отце. Собирается убежать. Норе даже кажется, что она уже говорит это. Но в комнате тихо. — Алик знает… Отец сидит задумавшись и, кажется, не расслышал. Она повторяет громче: — Алик знает… — Что-что? — Он знает… — Нора смотрит на пол и на стоптанный, как набойка, кончик костыля. — Что ты…что его отец погиб на фронте… Папа молчит. Тоже уставился в пол. — Одна женщина, во дворе, ему сказала. — А мы думали — так будет лучше… — Конечно, лучше! — Ей очень страшно, что отец такой бледный. И в руках — его красивых руках с длинными пальцами — ни кровинки. Нора погладила бы эту, правую, которая поближе. Но только повторяет: — Конечно, лучше. Но Алик этого не понимает и хочет убежать. Отец не шевельнулся. Может, не расслышал. Нора хочет повторить, но он, не поднимая головы, спрашивает: — Алик тебе это сказал? — Да. То есть… что он убежит на фронт. Что хочет быть, как его… — и она не докончила. Отец молчит. — Хочешь, я поговорю с ним? — вдруг предлагает Нора. Отец удивлен: — О чем? Нора пожимает плечами. Может, о том, что тетя Люба ей тоже не мама. Но сказать это вслух, отцу она не может… — Если уж говорить с ним, то надо бы мне самому… Объяснить. Хотя он вряд ли все поймет. — И, глядя на свою единственную ногу, с тихой горечью добавляет: — Дети очень категоричны. "Я не категорична!" — хотела сказать Нора. Но промолчала. Она всегда молчит, когда отец говорит с ней об этом — очень смущаясь, начинает объяснять, как искал их, как надеялся… Но соседка сказала, что сама видела… А если бы не тетя Люба… Особенно после ампутации… Каждый раз, когда он начинает так говорить, Нора хочет попросить: не надо! Она ведь понимает. Но сегодня он, кажется, и сам не будет продолжать. И она тихо просит: — Не говори, пожалуйста, Алику, что это я тебе сказала. — Наверно, вообще не буду говорить об этом. — Почему? — Так будет лучше… Пусть все остается по-прежнему. — Отец, кажется, сам прислушивается к своим словам — правильные ли. Немного подумав, добавляет совсем так, как говорил раньше, дома: — Нет, не буду. Пусть хотя бы подрастет для такого разговора. — Но если… — Нора все же решается напомнить: — Если он убежит? — Не думаю. — Он же говорил… — Говорить он мастер. — Отец, кажется, доволен, что Алик говорун. — И фантазия у него богатая. Но только пока он дома. А убежать, думаю, не решится. — Помолчав, объясняет: — Он очень напуган. Когда эвакуировались, их эшелон разбомбили. И он потерялся. Только на второй день тетя Люба нашла его, с вывихнутой ручкой, совсем обессилевшего от плача. Он это, видно, помнит. И по ночам иногда кричит. Норе кажется, что отец говорит совсем о другом Алике — маленьком, заплаканном. А этот, который теперь играет во дворе… — Ты тете Любе ничего не говори, — просит отец. — Я бы и тебе не сказала. Но боялась… — Пусть все остается по-прежнему… Тетя Люба тоже удивилась, что Нора так быстро уходит. Даже спросила — не заболела ли. Нет, она здорова. Но почему уходит — объяснить не могла. За обедом было больно смотреть, как отец украдкой поглядывает на Алика. Норе казалось — то с жалостью, что Алику не по детским силам знать свою тайну, то, наоборот, будто сам пугался, когда Алик начинал говорить. Словно ждал недоброго. Нет, не осталось по-прежнему… И все потому, что она рассказала. Но ведь боялась, что Алик убежит! И не ждала, что предупредит кто-нибудь другой. А выходит — только расстроила отца. Но предупредить же надо! В деревне всегда так делали, если узнавали, что будет облава. Нора брела по улице. Смотрела на встречных прохожих. Откуда они, все другие люди, знают, как правильно поступить? Отец с тетей Любой знают, что лучше Алику правду не говорить. Ядвига Стефановна знала, что папу надо подготовить к их встрече. И ее готовила — объясняла, что человеку трудно жить одному… А самой — чтобы радоваться хоть чужой радостью — надо ходить туда, к объявлениям. Нора чуть не споткнулась, пораженная: забыла! Совсем, ни разу не вспомнила о тех листках, бабочками приколотых к стене. Там же висит ее объявление! Может, кто-нибудь прочел и написал под ее строчками, что знает… Она побежала туда. Она маму не забыла! Очень ждет, чтобы вернулась. И не потому туда не ходила, что нашла папу. Она маму ждет, ищет! И бабушку тоже! Стало перед ними совестно. Жалко их. Нора хотела, чтобы мама видела, знала, как без нее плохо, как Нора хочет, чтобы мама вернулась! От угла уже бежала. Сердце билось гулко, нетерпеливо. Тоже рвалось туда. Добежала уже запыхавшись и рывком открыла дверь. Все так же, как тогда. Очень много людей. Будто те самые все еще здесь. Расспрашивают друг друга… Она стала проталкиваться в левый угол, к своему объявлению. Висит. Тот же листок из бухгалтерской книги. С теми же тремя фамилиями. Но оттого, что давно его не видела, он кажется чуть другим, непривычным. Нора нарочно рассматривает его, чтобы еще не признаться самой себе — под фамилиями ничего не написано. Никто не знает, где ее мама. Мама Ида, как Нора ее иногда называла… Здесь только строчка. Ида Маркельскене. Это мамина фамилия… Норе кажется, что буквы погрустнели — жаль им Нору. Они просительно смотрят со стены, будто хотят, чтобы их прочли. И чтобы Норе сказали… Что-то больно падает на ногу. Щетка. Та самая, которую она сегодня зря купила. Потом напрасно рассказала отцу об Алике… Вдруг где-то рядом послышался знакомый звук. На миг рассек этот гул и снова исчез. Нора стала прислушиваться — может, повторится. Тогда она обязательно узнает, вспомнит. Ведь где-то слышала… — Пожалуйссста, есссли сссможете. Иоанна! Ее "ссс". "Пожалуйссста подвиньссся" — это в классе, на письменных по математике, чтобы увидеть, какой у Норы ответ. Нора быстро повернулась на голос. Это она, Иоанна! Только какая-то другая… Без кос. И высокая, худая. Разговаривает с военным. Прощается. Сейчас уйдет! — Иоанна! — Норе показалось, что она крикнула, но Иоанна даже не повернулась. — Иоанна! — теперь уже и правда позвала очень громко. Услышала. Но смотрит на Нору удивленно… испуганно…Будто не верит. Думала, что ее нет? — Нора?! — наконец Иоанна ее узнала. Или, может быть, поверила. — Ты?! Они обнялись. Хотя никогда не делали этого раньше. Иоанна, видно, тоже подумала об этом — они отпустили друг друга. Но стоят близко, рядом. И Нора смотрит на нее — пусть без кос, худую, не похожую на ту школьную красавицу, но все равно Иоанну! — Как математичка? — Нора и сама не понимает, зачем ляпнула это. И все же продолжает: — Больше не придирается к тебе? Иоанна мотнула головой. — А химичка? — Не знаю… — тихо отвечает Иоанна. — Я не хожу в школу. — Я тоже… — Нора опять возвращается сюда, к этим объявлениям. К пустоте под ее строчками. И слышит, как Иоанна говорит: — Я брата ищу, Мику… — Мику?! Его прозвали "образцовый брат". За то, что в школу ходил только с ней, Иоанной. И благовоспитанно нес ее портфель. — Мику… — И Иоанна показывает приколотое четырьмя довоенными кнопками объявление. На куске ватмана рейсфедером выведено: "Кто знает о судьбе Миколаса Контримаса, 1925 года рождения, вывезенного в Германию 27 апреля 1942 года, просим сообщить по адресу…" Улица та же. И дом. Значит, уцелел. — А я ищу маму, — говорит Нора. — И бабушку. — Их тоже вывезли? — Нет, здесь забрали. В самом начале… — А… — сочувственно протягивает Иоанна. И опускает глаза. Она тоже думает, что те, кого тогда забрали, не вернутся? — А твоя мама где? — стараясь, чтобы голос не дрожал, спрашивает Нора. — Дома. — Значит, у вас все как раньше? — и осекается. Ведь Мики нет… — Мама дома… — повторяет Иоанна и еле заметно вздыхает. — Мой папа тоже здесь. — Да? — Иоанна обрадовалась, но лицо все равно грустно-неподвижное. — Разве он не на фронте? — Нет, демобилизовали. — Про ногу Нора не может сказать. — Хорошо, что ты не одна. — Хорошо… — повторяет Нора. — Девушки! — К ним пробирается военный. — Вы не знаете Лавриновича? Владика Лавриновича? — Нет. — Норе кажется, что ответила как-то безжалостно, и она спешит поправиться: — К сожалению, не знаем… — Он учился в восьмом классе, — все еще с надеждой говорит военный. — В восьмом классе первой средней школы. — А мы учились во второй, — словно извиняясь, отвечает Иоанна. Военный отходит. Они молчат. — В наш дом попала бомба, — наконец заговаривает Нора. — Знаю… Я там часто прохожу. И снова молчат. — А где вы теперь живете? — догадывается спросить Иоанна. — Я тут, недалеко, а папа… — заметив ее удивление, Нора умолкает. Но сразу спешит объяснить: — Он же не знал, что я осталась… И был ранен…в ногу… — Лавриновича… Владика Лавриновича… — снова слышится голос военного. — На фронте многих ранили… — говорит Иоанна. — Он не знал, что я осталась, — повторяет Нора. — Искал нас. Потом ему сказали — нас нет, никого… А эта женщина, тетя Люба, тоже была одна, с детьми… Ее муж погиб на фронте. Она очень хорошая. Иоанна молчит. — Детям нужен отец… — доказывает Нора. — А тебе? — Он ведь и мой тоже! — Тоже… Нора не знает, о чем еще говорить. — Я пойду… — И мне пора… Они пробираются к выходу. — Лавриновича… Владика Лавриновича, ученика восьмого класса… — Умоляющий бас провожает их до самой двери. Выходят на улицу. И обе останавливаются. Только теперь Нора замечает, что у Иоанны в сумке полбуханки хлеба и белый матерчатый мешочек, завязанный лентой. Нора узнала — Иоанна ее вплетала в косу. В мешочке, наверно, крупа. Значит, у них больше нет Иоанниной няни Касте и Иоанна сама отоваривает карточки. А раньше ничего не делала. Даже своей комнаты не подметала. — Мне туда… — А мне в ту сторону, — показывает Иоанна. Нора кивает. Она помнит, где Иоанна живет. И обе продолжают стоять. — Никуда не торопишься? — нерешительно спрашивает Иоанна. — Нет… — Может, зайдем к нам? — Хорошо. — И вспомнив, что мама Иоанны учительница, поспешно добавляет: — Если можно. — Да, да, конечно. Пошли. Только молча. — На днях уже, наверно, освободят Таллин, — наконец заговаривает Нора. — И Пярну. Там тоже идут бои. — Да, я читала. Опять молчат. Нора никак не может вспомнить, о чем они разговаривали раньше в школе. Иногда и перемен не хватало, на уроках передавали друг другу записки. На мгновенье Норе даже показалось, что, может, не с Иоанной идет она теперь по улице. Украдкой взглянула. Иоанна. Только не та, не школьная. Нора хочет вспомнить тогдашнюю, как мальчишки ее прозвали — "принцессу". Это они нарочно, чтобы сделать вид, будто она им вовсе не нравится. А на самом деле… Вырезали на своих партах ее монограмму "И. К." — Иоанна Контримайте. Или одну букву "И". И над Микой подтрунивали, что он "образцовый брат" только из зависти, что не они, а он идет с ней в школу. Девочкам Иоанна тоже нравилась. Особенно ее косы — самые длинные и толстые во всей школе. Альда пустила слух, будто она их моет каким-то специальным мылом. Иоанна, конечно, смеялась. Но Альда уверяла — это нарочно, чтобы не делиться секретом. Сама, между прочим, очень старалась подражать Иоанне. Даже "ссс" старалась произносить похоже. — Ты у нас дома не говори, — тихо просит Иоанна, — что встретила меня там, у объявлений. — Хорошо. — Мама… нездорова. — Она умолкает. И ресницы опять вздрагивают. — Она не верит… что Мику вывезли. — Как это — не верит? — Ей кажется, будто Микас только куда-то вышел и скоро вернется… Или что он спит в своей комнате…И что… — Иоанна чуть запинается, — вообще ничего не изменилось. Все так, как было раньше… Нора не может уразуметь. Как это Иоаннина мама, их красивая учительница немецкого языка, не понимает, что Мику вывезли. И что теперь совсем не так, как раньше. Она же видит! Нора вспоминает ее — высокую, стройную. И одевалась всегда красивее других учительниц. Сколько у нее было платьев! И к каждому в тон — туфли. Тоже красивые, на высоких каблуках. Благодаря этим каблукам все знали, что будет на уроке. Если немецкий утром — первый или второй урок, — учительница вызывает кого-нибудь к доске, дает книгу — не учебник, а свою, для чтения, и говорит: "LesenSie,bitte,undЭbersetzenSie". Пока тот, запинаясь и мыча, читает и переводит, она вышагивает на своих высоких каблуках от двери к окну и обратно к двери. Приостановится возле читающего, бросит слово помощи и снова продолжает свой путь. Теперь по проходу вдоль парт и опять: к окну — к двери. К окну — к двери. Но если немецкий бывал последним или даже предпоследним уроком, она, уже усталая, сидела за столом. Объясняла что-нибудь новое и никого не вызывала. — Ты и о гитлеровцах ничего не упоминай, — слышит Нора теперешний, грустный голос Иоанны. — Хорошо. — И что твоей мамы нет, тоже не говори… Нора вздрагивает от этого "мамы нет", но кивает. — А может, мне… лучше не заходить к вам? — Нет-нет, что ты! — Иоанна, кажется, даже испугалась. — Идем. Мама будет очень рада. Ты ведь была у нее отличницей. Отличницей… Норе странно слышать это забытое слово. Внутри даже знакомо задрожало. Как раньше, когда они всем классом, волнуясь, шли к Иоанне на день рождения. Бывало очень неловко, что учительница им подает чай, сама нарезает торт. Старались есть особенно аккуратно, но, как нарочно, кто-нибудь обязательно ронял кусок торта — конечно, кремом вниз, себе на платье или, еще хуже, на ковер. — Куда ты? — удивляется Иоанна. Оказывается, Нора, задумавшись, не заметила, что они уже пришли, и чуть не прошагала мимо. В передней Нора все узнает — вешалку из оленьих рогов и черную подставку для зонтиков. И зеркало в широкой с резьбою раме. Но оно, кажется, висит чуть ниже — теперь не надо вставать на цыпочки, чтобы увидеть себя. И портьеры на окне те же самые. Иоанна почему-то распахивает первую, "запретную" дверь — в отцовский кабинет. — Заходи, теперь это моя комната. — А твой отец? — Он не работает. Сидит возле мамы. — Иоанна, это ты? — доносится из соседней комнаты-там столовая, вспоминает Нора — старческий голос. — Я, папа. Папа? Но у ее папы ведь был совсем другой голос. Нора хорошо помнит его — звучный, баритональный. И всегда, здороваясь, он отвечал двойным: "Здравствуй, здравствуй". Иоанна вынимает из сумки хлеб, белый мешочек с крупой. — Посиди, я сейчас. Кабинет такой же, как раньше. Те же самые книжные полки почти до потолка. Только книг в них теперь мало. Две полки даже совсем пустые, лишь стекло блестит. Письменный стол тоже прежний, на львиных лапах. И маленькие львиные морды на подлокотниках кресла. Норе кажется — сейчас войдет Иоаннин отец в своей домашней "профессорской" куртке и, как обычно, скажет: "А, Маркельските! Здравствуй, здравствуй. Что хорошего в твоей жизни?" А Нора всегда боялась, чтобы он не спросил о чем-нибудь, чего она не знает. Но теперь он, может, не войдет, если сидит возле больной жены. И Норе опять трудно представить себе, что их красивая учительница больна, что лежит, как другие, в кровати, а старческий голос, который спросил: "Иоанна, это ты?" — действительно голос ее отца. Правда, девочки рассказывали, что он намного старше учительницы. Она была его студенткой, а он уже был женатый. И чтобы развестись, должен был писать папе римскому. Но не захотел и просто принял другую веру, перешел в лютеранство. Учительница тоже стала лютеранкой, и они поженились. Нора это знала. Но ей никогда не казалось, что отец Иоанны старый. Он такой красивый, в очках. А что волосы немного седые — так у профессора они и должны быть седыми. Он всем девочкам нравился. Даже Вите, которая говорила, что замуж выйдет только за военного. Чуть скрипнув дверью, возвращается Иоанна. — Я маме сказала, что ты здесь, и она хочет, чтобы ты зашла к ней. Только… — Иоанна запинается, — ты не обижайся, если она… скажет что-нибудь не так…Я ж тебе говорила… Они входят в столовую. Ту самую… Только теперь здесь непривычный полумрак — опущены шторы. А в углу, в кресле-качалке…Нора даже не сразу понимает, что это сидит их учительница — такая худая, сморщенная, совсем старушка. Только платье знакомое — зеленое. На голове — маленькой, будто тоже высохшей, — топорщатся жидкие клочки волос. Вместо прежней красивой прически…А сидящий рядом очень сухой, сутулый старик, может, и правда отец Иоанны. Те же очки… — Мама, вот пришла Нора. — Здравствуйте… — Нора от растерянности сначала даже забыла поздороваться, — Здравствуй, Маркельските, — отвечает голосом учительницы старушка. Профессор тоже кивает. Только грустно, молча. — Садись, пожалуйста. У Норы трепыхнулось сердце — так учительница говорила, когда ставила пятерку. Или четверку. А если произносила только: "Садись", — значит, тройка… Нора опускается на стул. А пол под ногами кажется незнакомым. "Ковра нет!" — догадывается она. — Что у тебя хорошего? Как ты провела каникулы? — совсем как прежде, спрашивает учительница. Иоанна сзади больно сжимает локоть. И Нора поспешно отвечает: — Спасибо, хорошо… — Нора была в деревне, — выручает Иоанна. — Это очень хорошо. Ты купалась? — Д-д-д-а… — А немецкий язык за лето не выветрился из головы? — Учительница хочет спросить строго. — Я ведь проверю. Иоанна опять сдавливает локоть. — Я… повторяла… — Это хорошо. Иоанночка тоже занималась. Я хочу, чтобы вы знали больше, чем проходите по школьной программе. — Спасибо… Норе кажется, что она уже давно здесь. И теперь всегда должна будет сидеть в этой полутемной комнате напротив обоих стариков и отвечать на вопросы. А шевельнуться нельзя — локоть будто в тисках. — Как поживает твоя мама? — слышит она. Тиски сильно сжимают локоть. И все равно Нора не может ничего выговорить. — Твоя мама все еще обижается на меня, что я тебе вывела в прошлом семестре четверку? — Нет… Мы с Норой пойдем ко мне, хорошо? — Иоанна спешит опередить новый вопрос. — Чем меньше учитель балует пятерками, — продолжает ее мама, — тем усерднее ученики занимаются и, следовательно, больше знают. Это она говорила и раньше, в школе. — Мы пойдем, — опять выручает Иоанна. — Ты пригласи Нору поужинать с нами, — говорит учительница. — Пусть Касте сделает шарлотку… Иоанна все не отпускает локоть. — …придет Микас, и мы будем ужинать. Локтю стало очень больно. — Он… сегодня вернется поздно, — говорит муж своим теперешним, старческим голосом, легонько поглаживая ей руку. — Тогда пусть Касте оставит ему ужин в духовке. — Хорошо, — покорно отвечает Иоанна. — И не забудь ей сказать, чтобы хлеб покупала в другой булочной. К обеду опять был невкусный. — Хорошо, мамочка, я скажу. А старик все так же успокаивающе гладит ей руку. — Пусть девочки идут, — говорит он. — Им надо поговорить, почитать. — Да-да, идите, — разрешает учительница. — Но обязательно повторите текст. Я потом проверю. Они возвращаются в кабинет. Теперь он Норе кажется больше и просторнее. Может, потому, что светло? Только маленькие львиные морды на подлокотниках кресла злобно скалят свои деревянные пасти. Иоанна сидит понурив голову. И Нора ей тихо говорит: — Все равно хорошо, что у тебя есть мама… — Конечно, хорошо! — И неожиданно заговаривает совсем о другом: — Кого-нибудь из нашего класса видела? — Нет. — Юргиса вывезли. Вместе с Микой, они попали в одну облаву. — Юдиту тоже забрали. — Знаю. Мне рассказали… И что среди тех, кто ее гнал на расстрел, был Пранас. — Пранас?! Он же играл на аккордеоне! — И самой стало стыдно своих слов. Но она, правда, никак не могла себе представить, что Пранас, который на школьных вечерах стоял на освещенной сцене и играл, потом — с винтовкой… как гитлеровец. — …и, конечно, удрал в Германию, — доносится голос Иоанны. — После того, что натворил, ничего другого ему не оставалось. Пранас… С винтовкой. Гитлеровец… В комнате тихо. Очень тихо. — Еще Раймонду иногда видела, — прерывает тишину Иоанна. — Она приходила со своим отцом. Он папины книги покупал. Нора чуть не спросила, зачем их продавали. Но вовремя спохватилась. — А что… в школе? — решается она спросить. — Не знаю. Я ведь училась только первый год. А когда вывезли Мику и мама… — Внезапно Иоанна начинает уверять: — Не думай, мама не совсем больная. Ты же видишь, она узнает, помнит. И читает. Одевается тоже, как раньше. — Да… — соглашается Нора. И снова видит это обвислое зеленое платье и поредевшие волосы, по-прежнему зачесанные вверх. — Она только не понимает, что нет Мики… — объясняет Иоанна. — И что мы Касте давно отпустили. И еще… что вещей уже осталось совсем мало. Правда, ее платья папа не разрешает продавать. Хотя они ей теперь очень широки. Продаем его костюмы. Шубу продали. Ковер. И мои косы… Но главное — книги. — А твоя мама… этого не замечает? — Мы ей говорим, что отдали в переплет. — И она верит? — Верит. Потому что сразу забывает. Потом опять спрашивает. И мы снова говорим то же самое. — А разве отец не работает? — Нет. Во время оккупации университет был закрыт. А теперь… нельзя оставить маму. Да и если она поймет, что папа работает, сама тоже захочет пойти в школу. А так мы ей говорим, что каникулы. — Она и в это… верит? Иоанна кивает. — Может, потому что мы с папой тоже дома. — А зимой? — Она, кажется, не совсем понимала, что зима. Мы же ее прятали. Гитлеровцы таких больных не лечили. И… забирали. Было очень страшно. Особенно, когда над нами, в шестой квартире, жил гестаповский офицер. — Но теперь ведь можно… — Нора решилась вслух произнести это слово: — … лечить. — Мы и лечим. Только дома. Папа не хочет отдавать ее в больницу. К нам ходит его друг, профессор. — Иоанна помолчала. — Все надеемся — когда Микас вернется и, она его увидит, — может, начнет поправляться. Иоанна вздыхает. Теперь уже не стесняясь. — Вот я и хожу каждый день к этим объявлениям. Хотя…если Микас вернется, ведь сам придет домой. — Конечно, придет! — спешит заверить Нора. И, помолчав, добавляет: — А мой отец на фронте потерял ногу…

  • Читать дальше
  • 1
  • 2
Купить и скачать
в официальном магазине Литрес

Без серии

Привыкни к свету
Это было потом
Слишком долгой была разлука…
Продолжение неволи
Долгое молчание

Ебукер (ebooker) – онлайн-библиотека на русском языке. Книги доступны онлайн, без утомительной регистрации. Огромный выбор и удобный дизайн, позволяющий читать без проблем. Добавляйте сайт в закладки! Все произведения загружаются пользователями: если считаете, что ваши авторские права нарушены – используйте форму обратной связи.

Полезные ссылки

  • Моя полка

Контакты

  • chitat.ebooker@gmail.com

Подпишитесь на рассылку: