Шрифт:
Я построил в городе Москве большой дворец графу Салтыкову, в том же городе Москве большой дворец князю Сергею Голицыну, сенатору, кавалеру ордена св. Александра и св. Анны, дворец князя Хованского, недалеко от места, где стоят суда, на Морской улице дворец для Чоглокова, гофмейстера двора, и здание господину Гегельману — поставщику двора, вблизи малой реки и Зеленого моста…"
Бедный Растрелли, подумал он о себе в третьем лице, ты мог бы жить вполне счастливо, весело и безбедно, если б не семейные заботы, тревоги, спешка… Сколько горького и неприятного пришлось пережить тебе от самодержавной власти — грубой, немилосердной, гневливой. Никого и ничего она не щадила. Ты строил для Бирона в Курляндии, безвылазно сидел на площадке, а в это время в Петербурге один за другим умирали от болезней дети, твои дети, за участь которых ты трепетал. Тебе не давали вырваться домой хоть ненадолго. Императрица Анна Иоанновна ничего слышать не хотела и заставляла тебя жертвовать всем ради удовольствия своего любимца Бирона. "Да здравствует днесь императрикс Анна, на престоле седши увенчана, краснейша солнца и звезда сияюща ныне в императорском чине"! — вон как старался изо всех сил придворный пиит! А я строил, строил и строил, перестраивал — триумфальные ворота по случаю прибытия императрицы из Москвы в Петербург — одни на Троицкой пристани, другие — Адмиралтейские, третьи Аничковы… Да пропади все пропадом!
Мои дети, бедные мои дети…
Растрелли почувствовал вдруг смертельную усталость, прилег на кровать. То ли уснул он, то ли задремал, то ли впал в тягостную полудрему. Он стал видеть какие-то картины былого, воспоминания переходили в сон, продолжаясь в нем, и снова растворялись. Сдвинутые во времени, они все сменялись, перебивали друг друга, отгораживая от всего.
Глава пятая
Итоги
Мы жизнь летящу человека
Не мерим долготою века,
Но славою полезных дел.
Барков
Спешили корабли, а впереди слабо намечалась неясная черта берега с главнейшим торговым портом Европы — Роттердамом. Туда шли корабли с разных широт. Водочным и пивоваренным заводам Европы нужны были рожь и ячмень, а корабельным верфям и канатным заводам — льняное семя, пенька и смола. Всего этого в России было пруд пруди, а назад везли бумагу и хлопок, табак и пряности, красильные материалы и кофей.
До торговли и обмена товарами обер-архитектору дела не было. Его манили высокие шпицы, колокольни и башни, подъемные мосты и остроконечные крыши, каменные строенья и древняя ратуша Флесингена с прекрасным готическим зданием.
Весь Роттердам был обнесен высокими брустверами. С обеих сторон города тянулись дюны.
Император всероссийский Петр Великий был великолепен. Он стоял в треугольной шляпе, в кафтане из голубого гродетура, который собственноручно расшила серебром Екатерина. Сняв шляпу, Петр низко поклонился на все стороны и, сопровождаемый знатью, вошел в церковь. Отец и сын Растрелли вошли следом.
— А что, ребята, да неужто и вправду побили мы шведов?
— Ну уж, брат, вестимо! Православному люду трудно запруду поставить, коли он попрет. Нас все насмерть боятся ныне, при таком-то белом царе!
— Объясни мне, Франческо, — говорил толстый и красный Каравакк, изрядно выпивший бургундского, — почему государю Петру Великому больше всего нравились фламандские художники?
— Людовик, ты всю жизнь прожил здесь и все еще не разучился задавать мне наивные вопросы. Ты как большой ребенок, который только что спустился с гор. — Растрелли от души рассмеялся, глядя в его добрые выпученные глаза. — Истинно, иностранцам никогда не удастся постигнуть этой страны. Ты спрашиваешь — почему? Картины фламандцев всегда были близки к самой обыкновенной жизни. Так? Они выражали глубину чувства, энергию духа. За что государь любил голландцев? Они были ему близки и понятны: царь видел в картинах народ, храбрый на суше, смелый в морях. Голландцы рисовали самую будничную жизнь человека. Это ли не увлекательно? Натуральная жизнь, естественная. Да и сделано просто, сердечно. И с таким светлым взглядом на все! Неужто не понятно?
Каравакк кивал головой, соглашался, растерянно моргал.
"А все же любопытно, — подумал Растрелли, — что удерживает Каравакка в России? Ведь в Париже он мог бы сразу же встать вровень с лучшими живописцами, а здесь он часто оказывается в затруднительном положении. Но не уезжает. Работает, трудится в поте лица — довольный, уверенный в себе, беспечный, как всякий француз. Почему все-таки не уезжает? Привык? Наверное, Людовик и сам не сможет объяснить этого…"
В тот день, когда его угощали в Москве обедом, он едва вырвался от гостеприимных хозяев, вконец устав от показного, а потому и весьма утомительного внимания к себе. С удовольствием вдохнув свежего воздуха, обер-архитектор отправился к своей карете.
Вдруг в темноте к нему метнулась какая-то фигура.
— Неужели это вы, синьор Растрелли? — негромко спросили у него на хорошем итальянском.
Он отшатнулся. Испуг перехватил горло. Быстро приходя в себя, Растрелли дрожащим голосом ответил:
— Ohime, non altri menti! Si, Lei non sbaglia. E proprio cosi. Sono proprio io. E Lei chi e?[23]
— Mi quardi meglio.[24]
— Dio Santo! Davvero?[25] Так это и в самом деле ты? Что ж с тобой сделали?