Шрифт:
Рассматривая «видение демона» и «видение ангела» в жизни и творчестве Лермонтова, Дурылин проводит параллель с жизнью и творчеством Врубеля [120] , художника, равно талантливо писавшего иконы и «демонические» картины и также не довершившего их. И самого Дурылина глубоко занимала проблема Добра и Зла в наземном мире, борьба ангелов и демонов за душу человека. Этой теме посвящены многие его стихи (цикл «Бесы разны»), рассказы, статья «Об ангелах».
Толстой и Лермонтов будут всю жизнь занимать его мысли и затрагивать чувства. Но если к Толстому у него было противоречивое отношение, не всё у него он принимал даже в художественных произведениях, то Лермонтова он всегда ценил выше всех поэтов и писателей. После встречи с Толстым Дурылин записал: «Толстой — бесконечная, трудная, прекрасная загадка. Кому удастся её решить безошибочно?» И он будет долгие годы пытаться разгадать эту загадку, подходя к Толстому то с одной, то с другой стороны.
120
Подробно эта тема, занимавшая мысли Дурылина на протяжении всей творческой жизни, раскрыта в работе «Врубель и Лермонтов». В приложении Дурылин приводит подробнейший список иллюстраций Врубеля к произведениям Лермонтова и его работ в различных жанрах на лермонтовские темы (Литературное наследство. Т. 45–46. М.; Л., 1948).
«Толстой был „специалист“ по „религиям“ и исписал томы (скучные томы), так хотел его ум, но душа его не пахла религиозным <…> ни одно его слово, ни одна его книга религиозно не пахучи. От этого он так много „выражал себя“ (целые десятки томов о религии) — на горе себе выразил, кажется, себя всего: и это всё оказалось религиозным ничем. <…> А вот грешный и байронический Лермонтов — весь религиозен». «Я всё думаю о Лермонтове, — нет, не думаю, а как-то живёт он во мне». Но также живёт в нём и Лев Толстой. Он даже сны о нём видит. И прослеживая «Лермонтова в Толстом», отмечая их различие, приходит к выводу, что они «родные по Ангелу» [121] .
121
Дурылин С. Н. В своём углу. М., 2006. С. 102, 160, 526, 528–531.
«Я никогда, с детства, не был равнодушен к Льву Николаевичу, — признаётся он Н. Н. Гусеву в 1928 году. — Я любил или не любил его, шёл за ним (по крайней мере пытался идти) или шёл от него, хранил в моей душе семя, брошенное его мыслью, или давал его на вывеянье враждебным ему ветрам, — но равнодушен и холоден к нему не был никогда» [122] .
Замечательно наблюдение Дурылина о влиянии Толстого на читателя: «Никто из-за шиллеровских „Разбойников“ не пошёл в разбойники, а из-за Толстого целое поколение русской интеллигенции пошло в толстовцы, — в „разбойники“, с точки зрения правительства Александра III. „Буря и натиск“ Гюго бушевали в парижском театре, а тихая буря и непротивленческий „натиск“ Толстого приводили к Сибири, к дисциплинарному батальону, к тихому взрыву государственного и социального строя… Толстой извлекал читателя из „вымысла“ и вонзал в жизнь. Таких „читателей“, как покойный Петя Картушин или Николай Сутковой, конечно, не было ни у Байрона, ни у Шиллера с его „разбойниками“. Отказ от состояния: от денег и земли (Картушин), от интеллигентской привилегированности, от всех условий обычной жизни так называемого] образованного человека (Сутковой); огонь внутри: острый огонь глубочайшего противления государству, обществу, социальному строю, при тишайшем „непротивлении“ внешнем, — это такая „буря и натиск“, такой „байронизм“, перед которым „Разбойники“ и любой Гяур — детская глупость. Нельзя сохранить своё благополучие, вчитавшись в Гоголя, Достоевского, Л. Толстого, — их читатель, вчитавшийся в них в России, был неблагополучный читатель: прочёл — и ушёл, кто в монастырь, кто в революцию, кто в непротивление с его тихим динамитом, подложенным под здания государства и собственности, — а „Фауста“, „Дон Карлоса“, „Дон Жуана“ — прочли себе немцы и англичане, очень одобрили, — и ничего не случилось: всё сейчас же перешло в спокойное ведомство историков литературы» [123] .
122
Там же. С. 660.
123
Там же. С. 421–422.
Пушкин для Дурылина как лакмусовая бумажка, которой проверяется истинность таланта того или иного писателя. На редких страницах объёмного труда «В своём углу» не встречается имя Пушкина. Ему же посвящены отдельные главки «Мой Пушкин». «Пушкин — это Бог сжалился над Россией и послал ей солнышко». На заднем форзаце книги «А. Пушкин. Сочинения» [124] сохранилась замечательная и характерная как для отношения Дурылина к Пушкину, так и для его манеры работать с книгами [125] запись: «Пишу эти строки 1937 года, в 2 ч. 15 м. дня (по солнцу), в час, когда сто лет тому назад умер Пушкин. Ирина [126] ушла к памятнику его, на Страстную площадь, а я прервал писание статьи „Отражение архитектуры в поэзии Пушкина“. Ирина сказала, уходя: „Иду точно к покойнику“. <…> Все мы виноваты перед Пушкиным. Кто же соблюл, — уж не говорю: умножил, — чистоту его речи, богатство его мысли, светлость его любви к родине, правду его благородства и солнечности? Никто. Все грешны перед ним. Сто лет прошло, а он полнее, правдивее, мудрее, светлее всех! И со своей искренностью и высотою он как не умещался, так и не умещается в нашу жизнь, мысль, слово. Всегда он больше, всегда он полнее, всегда он правдивее. Так будет всегда. Он всегда будет больше всех, как солнце больше всех на небе. 2 ч. 15 м. дня 29 января. Ст. ст. 1937» [127] . Дурылин опубликовал более сорока работ о Пушкине, в основном это статьи в различных изданиях и книга «Пушкин на сцене». В 1930-е годы поместил в журналы целый ряд очерков на тему «Забытый Пушкин» по неизданным и затерянным материалам. Замыслил, но только частично осуществил цикл работ «Пушкинское тридцатилетие в русской литературе». Единого монографического исследования он не оставил. В его архиве среди неопубликованных работ есть законченные и незаконченные, а также разбросанные по разным письмам и статьям (о других писателях, театральных постановках, художниках) вкрапления размышлений о Пушкине…
124
Пушкин А. Сочинения / Ред., биогр. очерк и прим. Б. Томашевского; вступ. ст. В. Десницкого. Л.: ГИХЛ, 1935.
125
Дурылин имел обыкновение оставлять на вышедших книгах свои заметки, комментарии, иногда об авторах (на страницах «Антологии» «Мусагета»), иногда историю написания своей работы (на книге «Айра Олдридж»), иногда отношение к своей публикации (на оттиске статьи «Об одном символе у Достоевского»). Часто он помечает, где и при каких обстоятельствах написано: «На трамвае, читая „Среди иноязычных“ Розанова» (запись «В своём углу», тетрадь VII, № 92), «Писано в Болшеве и по пути из Воронежа в Москву» («В зале консерватории»).
126
Ирина Алексеевна Комиссарова.
127
Цит. по: Исследования по истории русской мысли: Ежегодник за 2006–2007 год [8] / Под ред. М. А. Колерова, Н. С. Плотникова. М., 2009. С. 528.
С Гоголем Дурылин чувствует свою близость, чтение «Писем» Гоголя вызывает трепет. Они полны «муки, молитвы и ужаса Гоголя перед тёмными мельканиями бывания, которые так смешны в „Ревизоре“ и „Ссоре Ивана Ивановича“, но которые так страшны в истории и в душе человеческой. Вот многострадальнейшее имя во всей русской литературе. Пушкина можно любить, перед Толстым изумляться, Достоевский может внушать восторг или отвращение, — Гоголя и его судьбу надо перестрадать, перемыслить, перенести на себя. Этого ещё никто не сделал, — оттого Гоголь — загадочнейший писатель, о котором написаны многотомия глупостей и две строчки истинной любви и понимания. Гоголь — узел: в нём встречаются по-настоящему, лицом к лицу, плечо с плечом, христианство и культура, церковь и литература, писательство и гражданство, художник и мыслитель, этика и эстетика, болезнь и здоровье, идеализм и реализм, Европа и Россия и т. д. и т. д. без конца. <…> Его положение — и прежде, и теперь, и, вероятно, всегда будет, — точь-в-точь таково, как изобразил Андреев на памятнике: запахнутый в огромную шинель и опустив голову, поникнув птичьим носом, леденеть в пустынном одиночестве — над загадочною, пустынною родиною своею» [128] . Путь Гоголя как писателя и мыслителя пройдёт и Дурылин: с одной стороны, его разрывала неодолимая тяга к творчеству, с другой — устремление к религиозным исканиям. Судьбу Гоголя он «перестрадал» и «перемыслил», а в какой-то период и перенёс на себя. В год столетия Гоголя — в 1909-м — в «Весах» выйдет работа Дурылина «Последнее письмо о. Матфея Н. В. Гоголю». А дальше — более десяти публикаций, основанных на биографических разысканиях, комментировании эпистолярного наследия (в том числе и в академическом собрании сочинений Гоголя 1940 года), анализе сценического воплощения пьесы Гоголя. И ничего из того, что «мыслительно отстоялось» и могло бы быть написано.
128
Дурылин С. Н. В своём углу. М., 2006. С. 400–401.
Когда Дурылин прочёл в первый раз Достоевского, он сразу почувствовал, что «и мир стал другой, и люди другие, и я другой» [129] . Творчество Достоевского исследовано им глубоко, но опубликовано мало, как это часто у Сергея Николаевича случалось. Статья «Об одном символе у Достоевского» опубликована в 1928 году [130] . Статья «Монастырь старца Зосимы. (К вопросу о творческой истории I, II и VI книг „Братьев Карамазовых“ Достоевского)» ждёт своего публикатора. Статья «Пейзаж в произведениях Достоевского» [131] увидела свет лишь в 2009 году. «Достоевский не изобразитель природы» — так начинает статью Дурылин. Но далее на примере романов и повестей писателя подробно разбирает метод использования Достоевским пейзажа, вернее «пейзажной ремарки», для отражения его в душе человека. «Пейзаж у Достоевского, — пишет Дурылин, — насквозь антропологичен: он вписан, вдавлен в человека и в человеке где-то таинственно соприкасается с глубинами не только его психологии, но и антологии». Он выделяет более десяти видов пейзажа: пейзаж-символ, звуковой пейзаж, пейзажная рама, пейзаж-пауза, пейзаж благоволения и т. д. Ещё далеко Дурылину до его театроведческого поприща, но театровед в нём уже рассматривает «пейзажные ремарки» Достоевского, которые могут служить точными указаниями режиссёру, как надлежит сценически оформить его романы-трагедии.
129
Там же. С. 643.
130
О вышедшей статье Дурылин пишет в январе 1930 года Е. В. Гениевой: «…получился только костяк статьи, да и то с искривлённым позвоночником. Последняя глава выкинута. То, что вошло в примечание на стр. 190, заканчивало последнюю главу. Глава о „Карамазовых“ — 1/5 того, что было. Опечаток и шероховатостей — бездна» («Я никому так не пишу, как Вам…» С. 300, 374).
131
Доклад в ГАХН в 1926 году.
В русской литературе Дурылин выделяет «трудных» писателей. Это Гоголь с его «Перепиской», Достоевский с «Дневником», Л. Толстой с «Царством Божиим внутри нас», К. Леонтьев. Пока критики и литературоведы пишут о их художественных произведениях — всё ещё ладно. Но как только они обращаются к их «трудным» произведениям, которыми писатели хотят что-то сделать с читателем, «куда-то увести его от книги, приткнуть к какому-то делу», ждут в ответ не слова, а «деяния», тут обнаруживается беспомощность историков литературы. «Трудность трудных писателей, выпадающая из ведомства истории литературы, даёт себя знать» [132] .
132
Дурылин С. Н. В своём углу. М., 1991. С. 270–271.
Читая труды Дурылина, стенограммы его лекций, хочется назвать его не литературоведом, а литературным мыслителем. Каждое литературное явление он видит широко и объёмно, в контексте литературы, культуры, искусства многих стран и эпох, осмысливает его глубоко, всесторонне, оригинально, часто противореча общепринятым в те времена взглядам.
М. А. Рашковская, глубоко изучив архив Дурылина в РГАЛИ, пишет в своей статье «Сергей Дурылин: человеческий след в архивном фонде»: «В одной из своих записей начала 20-х годов Дурылин попытался сформулировать всеобщность, взаимосвязь и взаимовлияние явлений культуры, природных факторов, исторических событий через призму традиционной православной культуры. Он предполагал написать об этом специальную работу. И хотя именно такой работы в его наследии и не оказалось, но вся его жизнь, научная, духовная, частная и общественная, всё его служение людям стало ответом на поставленную перед собой задачу» [133] .
133
С. Н. Дурылин и его время. Кн. 1. С. 27.