Шрифт:
Благодаря суфлёрскому экземпляру пьесы Островского «Свои люди — сочтёмся» Дурылин выяснил, что М. П. Садовский изменил финальную сцену по сравнению с выправленной цензурой редакцией пьесы. В пьесе квартальный уходит и добро торжествует. В спектакле квартальный не уходит, а проходит в кабинет Подхалюзина, где, и это понятно зрителям, он получает взятку. Таким образом, «отредактированный» цензором текст пьесы не помешал актёрам сыграть то, что они считали нужным.
Дурылин говорил, что нельзя верно оценить спектакль, если при этом ограничиться игрой актёров, упустив анализ декораций, костюмов, грима, музыки. А это требует от рецензента быть специалистом во всех этих областях. Дурылин был им [421] .
421
О методике своей научной работы Дурылин говорил на совещании в Институте истории искусств АН СССР. — Стенограмма 17 ноября 1949 г. //Архив Г. Е. Померанцевой. Машинопись.
Необычно мнение Дурылина о том, как надо играть Чацкого. Так его никто не играл. Он видит Чацкого таким же болтуном, как Репетилов. Какой же «декабрист» будет спорить со Скалозубом, говорить в передней обличительные речи, явно невозможные в обществе лакеев? Чацкий «шумит» в гостиной, Репетилов — в прихожей. «Но придёт время, и Чацкий спустится в прихожую. Как Чацкие превращаются в Репетиловых, можно хорошо видеть на примере Чаадаева. Уж он ли не был Чацким, — да таким, каким Грибоедову и не снилось! А кончил — английским клобом и несомненным Репетиловым с Новой Басманной». Дурылин считает, что Чацкого надо играть в уровень всем действующим лицам комедии, а не белой вороной, так как он плоть от плоти того общества, в котором живёт, и никуда от него деться не может, как не делся и Чаадаев. Роль Чацкого Дурылин дал бы гениальному Михаилу Чехову, у которого Чацкий «был бы и реален, и смешон, и по-своему трогателен и мил в своей нелепости» [422] .
422
Дурылин С. Н. В своём углу. М., 2006. С. 571–573.
Событие, которому Дурылин придавал столь важную роль, что описал его в своём зелёном альбоме, произошло 12 мая 1934 года. Он встретился со старейшим писателем Владимиром Алексеевичем Гиляровским у него на квартире в Столешниковом переулке. Сергей Николаевич принёс ему корректурный оттиск его народнического стихотворения, найденный среди бумаг К. Н. Леонтьева. Работавший в 1880-х годах цензором в Москве, Леонтьев трижды перечеркнул стихотворение «Гиляя» (так оно подписано) и не пропустил его в печать. Увидев стихотворение, вернувшееся к нему через 50 лет, «Дядя Гиляй» был взволнован: «За что он меня? Какая сволочь!» Дурылин, собиравший в эти годы материал для книги «Рисунки русских писателей», спросил Гиляровского, рисовал ли он. «За всю жизнь я одно только и умел рисовать: кошек, — ответил писатель. — Одну с поднятым хвостом, другую с опущенным. Идёшь, бывало, в „Будильник“ за гонораром, ежели дадут, то рисуешь кошку с поднятым хвостом, нет денег — с опущенным» [423] . Гиляровский подарил Дурылину свою книжку «Друзья и встречи» [424] , с надписью: «Дорогой Сергей Николаевич! Примите этот мой сердечный подарок за Ваш интереснейший для меня подарок, напомнивший мне мою литературную юность и зверство, проявленное цензором К. Леонтьевым над моими стихами. Три раза перечеркнул, и мало того — ещё поставил рядом какой-то угол и знак вопроса! Что он этим хотел сказать — не додумаюсь, а черкал зло! Эту гранку с Вашей милой надписью сохраню, и она войдёт в мои „Записки репортёра“ в главу о цензуре. Любящий и уважающий Вас, дядя Гиляй. 14.V. 34. Москва. Столешники» [425] .
423
РГАЛИ. Ф. 2980. Оп. 2. Ед. хр. 276.
424
Гиляровский В. А. Друзья и встречи. М.: Советская литература, 1934.
425
Цит. по: Исследования по истории русской мысли: Ежегодник за 2006–2007 год [8]. М., 2009. С. 527.
Подорванное годами ссылок и без того слабое здоровье Сергея Николаевича заметно ухудшалось. Врачи предупредили Ирину Алексеевну, что в тесной комнате коммуналки и с подъёмами по лестнице на восьмой этаж (лифт чаще всего не работал) Сергей Николаевич с его больным сердцем проживёт не более трёх месяцев. Ужас охватил её, и она все силы напрягла, чтобы спасти его.
КОНЕЦ СКИТАНИЯМ. БОЛШЕВСКИЙ ПЕРИОД
Хлопоты о предоставлении Дурылину комнаты в Москве ни к чему не привели, но удалось получить участок под постройку дома в Болшеве. Дурылин определил, что участок находится на земле бывшего имения князя П. И. Одоевского (1740–1826). Некоторые постройки имения до сих пор сохранились на улице им. С. Н. Дурылина. Это церковь Козьмы и Дамиана, построенная князем в 1786 году, здание школы, в котором сейчас размещена библиотека им. С. Н. Дурылина, и др.
Гонорара за инсценировку романа «Анна Каренина» хватило для постройки дома. Писал Дурылин для Ярославского театра, но пьеса была поставлена в Кирове, Томске, Свердловске, Костроме, Иванове. Позже Сергей Николаевич шутил: «Мне Анна Каренина дом построила». Но строительством пришлось заниматься Ирине Алексеевне. Строительный материал достать было почти невозможно. Шла она как-то по Страстной площади и видит, что разрушают Страстной монастырь. Спросила, можно ли купить что-нибудь. К её радости, продали кирпич, двери и великолепные арочные оконные рамы. Они очень украшают дом. Сергею Николаевичу было приятно, что частичка Страстного монастыря сохранится в его доме. На время строительства Ирина Алексеевна определила Дурылина в дом отдыха «Правда», потом на месяц к Тютчевым в Мураново, потом опять в дом отдыха. На участке поставили сарай, и в нём поселилась Елена Григорьевна Першина — мать Феофания, рясофорная монахиня с 1919 года, которой после разорения монастыря и шестилетнего отбывания в ссылках податься было некуда. Приехала к Ирине Алексеевне, помогала при строительстве, да так и осталась жить. Ирина Алексеевна сразу с ней договорилась, что не будет ни монашеской одежды, ни имени и о священстве Сергея Николаевича никому ничего не говорить. В 1960-е годы, когда я появилась в доме, Елене Григорьевне перевалило уже за восемьдесят и жила она «на покое», уже не помогала по хозяйству, каждый день ходила в церковь и приносила нам просфорки. Хоронили мать Феофанию в 1970 году в монашеском одеянии и с закрытым лицом. За соблюдением всех правил следили монашенки из её бывшего монастыря, вызванные Ириной Алексеевной.
Когда фундамент был почти готов, приехал Сергей Николаевич посмотреть, как идут работы. Ему показалось, что дом мал, он отмерил метра три по длине: «Здесь будет коридор, ванна, уборная». Это очень осложнило постройку, но перечить Сергею Николаевичу Ирина Алексеевна не могла. В кухне сложили русскую печку, хотя после Киржача Сергей Николаевич невзлюбил это устройство русской избы. Там громоздкую русскую печь, занимавшую пол-избы, приходилось топить дважды в день, дров она пожирала много, но тепло не держала, и согреться можно было только на лежанке. Болшевская печь тепло держала, но, несмотря на топившуюся ещё одну печь для комнат, зимой в доме температура не поднималась выше 17–18 градусов. В главе «Отчий дом» из мемуаров «В родном углу» Дурылин любовно опишет голландские печи из белых блестящих изразцов, которые в их доме в Плетешках хорошо хранили тепло и позволяли ходить без фуфаек и тёплых кофт.
Шестого ноября 1936 года состоялось «официальное открытие» дома (хотя ещё года два пришлось его достраивать, зарабатывая деньги лекциями, статьями и частыми выездами в театры разных городов на консультации по сценическому искусству и режиссёрскую работу). Народные артисты Елена Митрофановна Шатрова и Василий Осипович Топорков устроили торжественное шествие к дому и водрузили на нём флаг.
Судьба сжалилась над пятидесятилетним, измученным скитаниями, болезнями, постоянным надзором ГПУ Дурылиным и подарила ему на последние 18 лет благополучный период жизни.
Наконец у Сергея Николаевича появился свой тихий, спокойный угол «с геранью на маленьком окошке», кончились мытарства, переезды, бесприютность. В шумной, суетной Москве серьёзная работа не клеилась. И судьба подарила ему Болшево. Отказ в получении комнаты в Москве воспринимался как беда, а оказался благом.
Теперь можно было обзаводиться своим хозяйством — первый раз в жизни. Ирина Алексеевна прежде всего навела уют в кабинете Сергея Николаевича — канцелярский письменный стол с настольной лампой под зелёным абажуром и литой чернильницей, под столом скамеечка для ног (чтобы зимой не мёрзли от холодного пола), книжные полки до потолка во всю стену, узкая железная («солдатская») кровать, диван со спинкой и валиками, накрытый белым холщовым чехлом. Эта обстановка в полной неприкосновенности сохранилась и до сего дня. Завели огородик, разбили сад. Под окном кабинета росли две берёзки. Возле них пела под гитару для Сергея Николаевича Надежда Андреевна Обухова. Ирина Алексеевна посеяла между берёзами рожь, чтобы Сергей Николаевич, глядя в окно, видел «кусочек России» (так она мне объяснила). Любил Сергей Николаевич побродить в саду с гостями, вспомнить философскую Москву начала XX века с М. К. Морозовой, посидеть на скамейке с М. В. Нестеровым, для которого в доме была предусмотрена комната, и он часто и с удовольствием гостил по нескольку дней, а то и недель. Уезжая, Нестеров всегда оставлял на столе («незаметно для хозяйки») карандашный рисунок в подарок Ирине Алексеевне. Сергею Николаевичу он дарил свои этюды. В октябре 1937 года Нестеров сообщает в письме: «Сегодня иду на именины Серг. Николаевича, который (или, вернее, Ирина) построил себе „хижину“ верстах в тридцати пяти от Москвы, там будет комната, которая в любое время будет ожидать моего посещения» [426] . И конечно, в доме поселились кошки. И Сергей Николаевич, и Ирина Алексеевна (каждый сам по себе) оставили воспоминания, как Нестеров в саду играл с котятами.
426
Нестеров М. В. Письма. С. 412.