Шрифт:
— Я хилая,
и к тому же немного горбатая,
я не расту, как следует,
и меня можно принять за древнюю старуху, когда я сижу в кровати на верхнем этаже и смотрю в пустоту, поедая финики и орехи,
а на самом-то деле мне еще и тридцати не исполнилось,
старая-престарая девочка, которую кто-то с интересом рассматривает из другого времени и места в истории!
Дрейф записывал так быстро, как только мог,
все казалось ему ясным и понятным,
только вот последние ее слова он не совсем понял:
— Кто-то с интересом рассматривает вас из другого времени и места в истории?
Вопрос его звучал так, словно он решал кроссворд:
— Кто бы это мог быть?
— Та, которая все это пишет, господин,
писательница!
«Та, которая все это пишет»?
«Писательница»?
Что она пишет?
Какая писательница?
Когда?
Это же он, Дрейф, все записывал и никто другой, ни до, ни после!
Но у него не было времени на этом задерживаться.
Женщина уже снова продолжила свой рассказ:
— И я очень больна,
почти никакая еда во мне не удерживается,
Пенн кормит меня какой-то водянистой кашкой, в то время, как гости за столом пожирают жареных уток и заливных поросят.
Она некоторое время лежала неподвижно и выглядела вполне собранной, однако лицо ее приобрело зеленоватый оттенок, казалось, что она с отвращением рассматривает что-то внутри себя.
— Поросята, свиньи,
я скорее умру, чем буду это есть!
Последнее прозвучало как воинственный крик, как победный крик.
Дрейф пролистал журнал назад.
Это, должно быть, уходило корнями в пребывание в монастыре, которое в свою очередь было следствием поедания плода в Раю…
Несомненно интересно!
Он сделал небольшую пометку на полях.
— У-гу, а что вы еще можете добавить, кроме того, что связано с едой, мужчинами и всем прочим?
— М-м, а что же еще я могу сказать?
Она задумчиво почесала за ухом, где только что сидели яички вшей, слипшиеся в мелкие гроздья.
— Это, вообще-то, бесконечно скучное существование,
Пенн читает,
я все поедаю неизменные орехи и финики,
лето проходит, наступает осень,
опадают лисья, идет снег,
все мы едем в город, а там игры, интриги,
в больших дворцах и величественных особняках, где гуляют сквозняки,
люди справляют нужду в красивых галереях, где дерьмо лежит мелкими кучками вдоль стен, а вонь от мочи тяжело висит в изящных салонах,
люди в несоразмерно больших париках и нарядах тоже отвратительно пахнут потом и застарелой мочой, застывшей в нижнем белье,
да, пахнут всеми выделениями тела, которые пытаются заглушить удушающе сильными духами,
а я снова больна,
теперь у меня чума,
и я опять очень медленно умираю,
в тяжких муках.
В коридоре снова зазвонил дверной колокольчик, но Дрейф так сосредоточенно записывал, что вначале не услышал его,
и женщина в своем необычном состоянии тоже не услышала ни звука.
Колокольчик успел прозвонить второй, третий и четвертый раз, когда Дрейф, дернувшись от раздражения, отложил ручку и поднял глаза.
— Извините меня, барышня,
одну секундочку!
Он сполз со стула, подошел к двери, встал на цыпочки, открыл ее и исчез в коридоре.
И пока женщина лежала на диване, переживая внутри себя мучительную смерть от чумы в 1706 году,
слышны были приглушенные, но суровые приказания Дрейфа:
— Накурс, Накурс,
соблаговолите впустить пациентку,
что там еще,
ужин,
бифштекс,
да поставь же ты их пока в духовку!
— Извините меня…
Он снова уселся за письменный стол.
На улице хлестал дождь, а ветви почерневших деревьев били в окно, расположенное прямо за спиной доктора Дрейфа.
— Можете продолжать.
Он склонился над столом и читал свои записи вслух:
— …«невероятно»…
— …«бесконечно»… — отвечала женщина до странности нейтральным, лишенным какой-либо интонации голосом.
Угасло ее возбуждение, а с ним и интерес, столь в мелких, странных деталях переданный существом, которое только что в ней обитало.