Шрифт:
– Ich heisse Лариса Романовна.
"Очень приятно, – зло подумал он. – И очень приятно звучит".
Лариса Романовна говорила то по-немецки, то по-русски, воспаряла в облака над Рейном, восхищалась Бетховеном и Гёте, декламировала, жестикулировала, краснела. A он не понимал ни по-немецки, ни по-русски. До него доходили лишь приглушённые фрагменты попурри из русских и немецких звуков и цокота её каблучков. И под это вдохновенное русско-немецко-цокающее попурри её груди вздымались и опускались, прижимались и обнимали друг друга, одна наплывала на другую, потом слабела, уступая активность подруге, потом они обе успокаивались, отдыхали, пока снова не придёт нетерпение. И снова, невзирая ни на кого, занимались сексом, прикрывшись лёгким сиреневым одеялом...
Но всему приходит конец.
И вот нежданный звонок прервал первый урок немецкого языка, преподанный Ларисой Романовной студенту-третьекурснику.
Да, когда-то он был третьекурсником. И как давно это было...
A потом была ночь. Счастливая, как и этот первый урок, как и этот день. Как и всё то время. Время грёз.
A что, собственно, произошло? Может быть, ничего? Просто сегодня к ним пришла не высокомерная немецкая классная дама с указкой в руках, а милая женщина с милыми цветами. C милым лицом. C милым голосом. C весёлыми, смеющимися глазами. C любовью к своему немецкому. И с весной в сердце.
A потом была ночь. Она без стука вошла в его спальню, опустилась над ним своей таинственной чернотой, распустила свои смоляные волосы и поцеловала его своим колдовским поцелуем.
И он снова очутился в институте, в той самой комнате, в которой уместилось сегодня так много немецких слов. Всё было тем же самым и в то же время другим. Всё и все занимали свои места: столы и стулья, студентки и студенты, Лариса Романовна и её красные розы. Но всё было каким-то светлым, ярким, наверно, солнца было чересчур. И все были какими-то отрешёнными. Они существовали как бы для себя и для солнца и не обращали внимания друг на друга. И все они были раздеты: кто-то сидел в пляжном купальнике, кто-то в кокетливой комбинации, кто-то набросил на себя нелепую накидку, прикрывавшую только плечи; одна пара, юноша и девушка, он узнал их, оба (странно!) прикрыли свою грудь затейливыми гипюровыми лифчиками и стянули бёдра причудливыми женскими поясами, державшими на резинках вычурные змеевидные чулки.
Он перевёл взгляд на себя: он почти ничем не отличался от других. Он был совсем нагой, только с часами на руке. Это должно было смутить его, но... напротив, все душевные и телесные комплексы улетучились сами собой. Он почувствовал необычайную свободу и прилив необузданности в желаниях тела. И этот зов подзуживал его: всё, чего хочется, можно. Он тут же вперил бесстыжий взгляд в Ларису Романовну. Она стояла в двух шагах от него и глядела теми же лукаво смеющимися глазами, как и тогда, когда уличила его в подсматривании. И на ней было то же сиреневое платье. Ему захотелось... он вспомнил, что это желание уже приходило к нему... ему захотелось увидеть её, всю её: её соски, её живот, её подмышки, увидеть... какое-то слово промелькнуло в его голове... вот оно – сумасшествие. Ему захотелось увидеть, услышать, потрогать её сумасшествие.
Он приблизился к ней... встал на колени... руками коснулся её ног... и ощутил пронизанными током ожидания ладонями границу между искусственной сеткой капрона и живой мурашкой нежной женской кожи. Ненасытная мурашка перебежала по его рукам, как по мостикам, от неё к нему и вмиг овладела всем его телом, заставив его на мгновение осознать власть над собой какой-то необъятной силы и плюнуть на всё, подчинившись ей. Его пальцы скользнули выше и... замерли: их приворожила особая податливость плоти, её вешнее тепло, её женственность, её близость к последней плоти, к цветку, который раскроется и допустит к себе тогда, когда они напитаются нежностью и будут готовы обласкать бутон. Он тронул бутон... и услышал первый судорожный вдох – предвестник... её сумасшествия...
O прекрасная колдунья ночь!..
Немецкий не пошёл, но это пустяки. Всё то время делилось для него на счастливые дневные минуты и счастливые ночные часы.
Как-то зимой Лариса Романовна пришла на занятие необычно раздражённой: не так, как всегда, обошлась со своей сумочкой, небрежно бросив её на стол, резко передёргивала страницы журнала, суетливо ища нужную, долго молчала, договаривая про себя какой-то незаконченный разговор, не поднимая глаз на аудиторию. И что-то ещё...
На ней была узкая прямая чёрная юбка, немного выше колен, с разрезом сзади, и белая, узорного редкого вязания, кофточка с округлым воротом, завязывающимся на шнурок. В этом наряде она пришла первый раз. Он любил её новые наряды и её в них, всегда чуточку другую.
Ему понравилась эта чёрная юбка. Ему показалось, что она немного мала ей, и в этом была своя прелесть: она в точности повторяла броские детали фигуры, порывающиеся растянуть неподатливую материю, и от этого сама становилась живой и тёплой. Разделённая интимной ложбинкой на две рельефные половины, она танцевала какой-то темпераментный, прыгающий африканский танец, ритм которому задавала Лариса Романовна, стоя спиной к классу и бойко барабаня кусочком мела по полотну доски. A спереди, под животом, она морщилась в капризную, отказывающуюся не морщиться складку, намекавшую на существование чего-то недоступного, ускользающие штрихи которого дорисовывало его порочное воображение.
Ему понравилась эта чёрная юбка, и он был так возбуждён, что едва удерживался, чтобы не дотронуться до неё, когда Лариса Романовна проходила рядом.
Ему было не до мыслей в эти коварные минуты. И всё же две откуда-то напросились. Одна зародилась и металась где-то поблизости, и вот теперь он поймал её: "Есть, однако, что-то угаданное в этом сочетании: скупая раздражительность хорошенькой женщины, её юбочка, смущённая двусмысленностью своего положения, и кофточка, сквозь зимний узор которой застенчиво проглядывают свежесть и тепло желанной весны". Вторая мысль, должно быть, прилетела из прошлого: "В свои студенческие годы Лариса Романовна, тогда, конечно же, просто Лариса, девушка премиленькая и шаловливая, могла выбирать и баловаться. И как прискорбно, что кому-то не выпало быть подле неё, хотя бы шутом гороховым. Но почему 6ы не быть сегодня? Пусть посредственным созерцателем. Пусть даже предметом этого скудного интерьера..."